— Советую тебе, ешь варенье, хотя, по правде говоря, оно уже в глотку не лезет. Пусть тебя воротит от сладостей, зубы ноют, а ты все-таки ешь, браток. Выносить ничего нельзя — веркшуцы [11]найдут — изобьют. Ешь, браток. Завтра достану мармелад, и наше меню станет разнообразнее.
Стах быстро открыл тайну происхождения сладостей, которые он теперь потреблял в таком неумеренном количестве. На третьем этаже в маленькой боковой комнате Секула устроил дополнительную мастерскую и делал там халтуру, то есть принимал «левые» заказы от работников «Кассиопеи», за что брал плату натурой. Он делал ящики для угля, тумбочки, шкатулки для бритвенных принадлежностей, кухонные доски.
На дверях в эту свою мастерскую Секула прибил доски крест-накрест. Объяснил он это таким образом:
— Человек — странное создание, Стах. Увидит приоткрытую дверь — обязательно заглянет в комнату, прибьешь — даже не подойдет, подумает: «Чего заглядывать, досками забито». По крайней мере, так большинство думает. Знаешь, как на волков охотятся? Огораживают участок леса веревкой, привязывают тряпки попестрее: под этими тряпками волк не пробежит ни за что на свете, такая уж у него повадка. Охотник стреляет, как в мишень, в такого очумелого зверя. Немцы тоже написали всюду «verboten» или «nur für» [12], и напуганный человек их слушается. И погляди, что получается: шоколад тоже только nur für, а сегодня Слоневский из шоколадного цеха принесет нам в фартуке полведра конфет с ромом за кухонную доску, склеенную по всем правилам клеем «Цертус», у которого… какие свойства?
— Не размокает от воды, можно клеить без подогрева, ну и, кроме того, крепко схватывает.
— Так. А теперь объясни мне, почему им нельзя клеить ясеневые перила на лестнице, которые мы сейчас делаем?
— Потому что дерево ценных пород, такое, как ясень или дуб, от «Цертуса» чернеет.
— Выйдет из тебя столяр. — Секула ладонью, шершавой, как древесная кора, взъерошил волосы Стаха.
Руки у него были золотые. Когда хотел, он работал быстро и складно и выполнял работу с блеском, не оставляя на дереве ни следов клея, ни отпечатков пальцев. За месяц в «Кассиопее» Стах узнал гораздо больше, чем за все время пребывания в мастерской. Секула принес однажды два долота и рубанок для подгонки оконных рам. Инструмент был старый, стальные части покрывала ржавчина.
— На, отладь, — сказал он. — Мой инструмент ты портишь без зазрения совести. Помучайся, приведи все в порядок, тогда будешь знать, чем это пахнет, если по гвоздю рубанком проехался.
С фабрики домой они ехали вместе, раскачиваясь вместе с толпой пассажиров в переполненном трамвае. Секула бубнил:
— Ремесло, Стах, дело не такое уж сложное, в особенности у нас, на плотницких работах. Но и для изготовления мебели большой премудрости не требуется. Раньше, когда мебель украшали резными орнаментами, птичками, листиками, фигурками обнаженных людей, а к этому добавлялась еще интарсия и инкрустация, когда каждый ремесленник был резчиком, почти скульптором, тогда другое дело…Я видел в музее такие шкафы, секретеры в комоды, а однажды даже сам такой гарнитурчик ремонтировал у одного богача до войны. Такую мебель наши прадеды-столяры делали долго, целый год, а то и больше. Об одной только полировке можно целую книжку написать. А теперь, при машинном производстве… Может, вернутся еще времена, когда ремесло будет искусством. Знаешь когда? — Он наклонился к Стаху, и на юношу пахнуло кисловатым дыханием. — При коммунизме…
Слово взметнулось, как ракета. Оно было произнесено в двух шагах от чисто вымытых, подстриженных ежиком, затянутых в мундиры немцев, которые, удобно рассевшись, любезно беседовали друг с другом в отведенной для них части вагона. Один из них, тот, упитанный, в кожаном плаще, в шляпе с замысловатой кисточкой, был наверняка гестаповцем.
Но никто не расслышал, что сказал Секула. Кругом стояли суровые, озабоченные, осунувшиеся от голода и усталости люди. Они однообразно раскачивались в такт движению вагона.
— Люди получат все, что им надо. Они захотят окружить себя красивыми вещами. Тогда, может быть, опять пойдут в ход долота резчиков, отыщутся старые рецепты благородных политур, и ремесленник опять будет творцом мебели, как когда-то. Я не за то, чтобы мы вернулись к деревянной сохе и хате, которая топится по-черному. Машины всегда будут нашими помощниками. Но все-таки только человеческая рука, да и то не всякая, может вдохнуть в предмет душу, потому что руку направляет не мотор, а мозг без всякой трансмиссии. Мозг, понимаешь, парень, мыслящий мозг. Поэтому ты не верь, когда разные «бобики» у нас в мастерской начнут распинаться о тайнах, великих тайнах ремесла. Они это нарочно, в особенности дурак мастер будет водить тебя за нос, чтобы ты подольше задарма работал. А по существу, им известны два клея да одна политура. Не было еще до сих пор заказа, который бы драгоценный мастер хоть немного не подпортил. Примчится потом на стройку, водку ставит, чтоб хозяину ничего не сказали. Стоит тогда на него посмотреть, на этого начальничка.
Они слезли с трамвая, и, пока шли наискось через поля, Секула до конца развил свою мысль, не хотел, чтоб у парня оставались неясности.
— Вот я говорил о мозге. Это не так просто… Потому что можно изобрести вещь хорошую и вещь плохую и сделать и то и другое одинаково талантливо. Можно выдумать электрическую лампочку и электрический стул… Можно выдумать войну и электрификацию всей страны. Можно выдумать фашизм и коммунизм. Такой, например, Кассиопея, что он выдумал? Хитрющий тип, браток, не чета нашему борову Бергу. Он говорит рабочему: «Вот тебе поликлиника, ясли, столовая с нарисованными на стенах птичками, но в профсоюз ты не вступай. Я тебе плачу, значит, я твой бог и хозяин. Никаких забастовок. Если придут другие рабочие и скажут: «Бастуй вместе с нами. Надо встать единым фронтом. Нас притесняют», — ты им не верь и отвечай так: «Я бастовать не буду, пан Кассиопея добрый. Я не хочу доставлять ему неприятности». А если ты с ними объединишься, я тебя вышвырну за ворота». Вот, браток, как Кассиопея вбивает клин в рабочий фронт. А кого эти птички и ночные горшки в яслях прельстили, того он доит, как корову, и дурачит, превращает во врага собственных братьев, затуманивает ему мозги, делает из него невольника. Видишь, что значит мыслить. Против таких, как Кассиопея или, например, Гитлер, направлена и моя мысль, и твоя, и мысль всех рабочих. Не только мысль, но и действия. Знаешь что, Стась, завтра Новый год, приходи ко мне вечером домой, я живу на улице Возниц. Я покажу тебе кое-что интересное и дам почитать одну книжку. Такую книжку сейчас днем с огнем по сыщешь. Моя старуха сделала бигос. Приходи… Знаешь что, — продолжал Секула, и его короткие рубленые фразы звучали сейчас, словно смолкающий гул артиллерии, — мне смеяться хочется над немцами и над их кретином-фюрером, когда я думаю о Советском Союзе. Эх вы, дурачье, дурачье, думаю я. Ну, пока, Стась. Желаю тебе в Новом году счастья. Боже мой, когда только это паскудство кончится.
Он крепко пожал Стаху руку, и его покрытое оспинами лицо, похожее на фотографию луны, расплылось в улыбке. Стах поднял курносый нос и глянул посветлевшими от улыбки глазами на огромного, как дерево, Секулу. Они трясли друг другу руки в приливе горячей симпатии.
— А я вам, пан Секула, желаю… — Стах не мог подобрать слов, которые выразили бы то, что он чувствовал.
Секула уходил через занесенное снегом поле. Скрипели на снежной целине подошвы его ботинок. Мела поземка. Стах еще некоторое время различал наклоненную вперед глыбу человеческого туловища. Можно было подумать, что Секула идет в атаку.
В ту ночь высоко в черном небе рокотал советский бомбардировщик. Он шел на запад медленно, словно не в воздухе, а в смоле. Два человека в меховых куртках с нетерпением поглядывали на часы. Штурман отложил логарифмическую линейку, улыбнулся и сказал: