В конце второго срока я не просил родителей встретить меня. Даже не могу сказать почему. Наверное, мне просто никого не хотелось видеть, даже их. К тому времени я стал другим человеком. Изолированным. Тревожным. Постоянно думающим о войне и о прошлом.
Наверное, я не совсем еще вернулся, из-за этого и не хотел встречаться с людьми, которых всегда любил. Как бы я ни прятал свои шрамы от родителей, они все равно все знали. Родители всегда знают. Поэтому мой папа в момент слабости отрезал:
— Ты не станешь одним из этих сломленных ветеранов.
Он не узнавал собственного сына, и ему было страшно.
Через несколько недель он отправил мне электронное письмо, призывая одуматься. Помимо прочего он писал:
«Я поражен, огорчен и обеспокоен (и не только)… Я глубоко убежден, что ты принял неверное решение (отказавшись от места в Нью-Йоркском агентстве по управлению в ЧС), которое может сильно повлиять на твое будущее — и отнюдь не лучшим образом. Некоторые симптомы меня крайне тревожат: например, я считаю (и настаиваю!), что ты напрасно присоединяешься к группам ветеранов-инвалидов. Моему волнению есть несколько причин. Первая: я полагаю, что многие члены таких групп (хотя они поддерживают друг друга) в конце концов попадают в ловушку — порочный круг: помогают один другому извлечь максимальную выгоду из льгот по инвалидности. Тем самым они усугубляют свою немощь и подпитывают желание жить на подачки государства, вместо того чтобы преодолеть инвалидность. Вторая причина: я также думаю, что члены таких групп утягивают друг друга в пропасть, к „наименьшему общему знаменателю“ наподобие слабейшего звена в цепи».
Я ответил восемь часов спустя, в полвторого ночи, и мне кажется, что это мое письмо, как ничто другое, подводит итог выбранному мною после Ирака жизненному пути:
«Папа, я понимаю твои доводы, ценю прямоту, заботу и любовь. Многое из того, что ты говоришь, здраво и разумно. Я определенно не собираюсь скатиться к наименьшему общему знаменателю жизни. Я закрывая глаза на проблемы, которые значительно ослабляют мою способность и возможность преуспевать и жить счастливо.
Я стараюсь быть честным с собой, чтобы выйти из этой ситуации. Для этого я должен идти не по пути наименьшего сопротивления (отрицания), а по тернистой тропе, которая, я знаю, поможет мне развиваться.
Хотя тропа, на которую я сейчас ступил, вызывает у меня определенный страх, я ощущаю больше спокойствия, а следовательно, больше уверенности: я смогу двигаться дальше в соответствии с тем, что собираюсь сделать и каким хочу стать.
Я не жду, что ты в полной мере поймешь меня, потому что мои переживания для тебя — всего лишь личные истории. Но для меня это кровь, пот и слезы, которые поглощают все мое существо…»
Наверное, со стороны мое письмо казалось рассудительным, но на самом деле меня всего трясло. Не думаю, что отец когда-нибудь поймет, как больно мне было потерять его уважение. После этого я будто провалился в кроличью нору. Выразив родителям свое «фи», отправив им письмо о зачислении в Колумбийский университет, я не общался с ними несколько месяцев. Не предупредил, что не приеду на День благодарения. Просто не явился. Небывалый случай для семьи Монталван! Наверное, поэтому в те выходные я залил шары «Бакарди», размышляя над тем, как бы хорошо было заснуть и больше не просыпаться.
Несколько недель спустя, 15 декабря 2007 года, я получил еще одно электронное письмо от отца, в нем говорилось:
«Я был у психиатра, которого мне порекомендовали, чтобы попытаться понять, что между нами произошло. Мы проговорили час, и он посоветовал мне литературу и пару сайтов — все это я изучил.
Хотя я все еще не слишком хорошо понимаю, но теперь осознаю, что не следовало отправлять тебе это письмо, и прошу прощения. Я уважаю твое решение (больше со мной не разговаривать), но если захочешь помочь мне понять, звони в любое время».
Это был серьезный шаг навстречу. Латиноамериканцы поколения моего отца не ходят к психотерапевтам. Никогда не говорят: «Я не понимаю. Пожалуйста, помоги мне». И очень редко извиняются. На следующий день мы созвонились. Не помню, что именно мы говорили, но, услышав его голос, я ощутил колоссальное облегчение. «Можешь рассчитывать на меня… это наша общая беда», — написал он мне следующим вечером. Над этой строчкой я заплакал, сидя в своей необставленной квартире.
Я был в замешательстве. Я все еще злился на отца, но он протянул мне руку, а я ужасно скучал по родителям. Я не мог и подумать о том, чтобы пропустить Рождество в кругу семьи, и не только потому, что боялся еще один праздник провести в пустой квартире на пару с бутылкой. Так что за два дня до Рождества я поступил так, как всегда делал, когда мне нужна была помощь, — позвонил отцу Тиму, священнику-иезуиту из Калифорнии.
Мы познакомились по телефону после моего второго срока в Ираке, весной 2006 года. В то время он не работал на вооруженные силы, но мне его посоветовал друг — такой же солдат, как я. Одно из неофициальных предложений:
— Я знаю, каково тебе, парень, а он может помочь.
Я вырос в католической семье, поэтому без колебаний могу сказать: отец Тим — идеальный священник. Он знает, что такое служба, так как был капелланом при колледже по подготовке офицеров резерва, и еще он был очень образованный человек. У него пять ученых степеней, в том числе доктора философии по нейробиологии, поэтому он понимал, как травмы мозга влияют на мои действия, мысли и самоконтроль. Когда-то отец Тим был алкоголиком. Он тридцать лет упорно работал над 12-шаговой программой, чтобы избавиться от зависимости, — и работает до сих пор каждый день, потому что алкоголик, как и страдающий ПТСР, не может исцелиться полностью. Он очень сострадателен. Очень терпелив и тактичен. Возможно, из-за своего прошлого священник никогда не осуждал мой выбор и мои ошибки. Он слушал. Предлагал выход, но и направлял меня к моим собственным решениям. Глубоко верующий, отец Тим делился со мной своими убеждениями, но никогда не принуждал меня соглашаться и не делал это обязательным условием получения его помощи. Не знаю, со сколькими солдатами он говорил в тот период. Наверное, их были десятки, а то и больше, но все же этот человек всегда был на связи, и днем, и ночью. Я звонил ему в самые тяжелые моменты, часто в четыре часа утра, но он никогда не отказывал мне. Были месяцы, когда мы с отцом Тимом разговаривали каждый день, но он никогда не жаловался.
Когда я рассказал ему о письме папы, он дал мне простой совет:
— Поезжай домой.
Я приехал без предупреждения в разгар Ноче Буэна, нашего традиционного ужина в сочельник. Мама обняла меня, ее щеки блестели от слез. Тяжело было видеть боль и страх на ее лице и осознавать, сколько страданий ей приносит мое состояние. Когда меня обнял папа, я увидел, что он тоже плачет. И тогда я не выдержал, потому что никогда не видел отца в слезах. Это еще одно табу для латиноамериканцев его поколения.
— Прости, — сказал он, но мне не нужны были слова.
Мы обнимались, два здоровенных мужика выше метра восьмидесяти, плакали друг у друга на плече, и больше ничего не нужно было.
Не скажу, что потом все стало легко и просто. Неправда. Я все еще был в тисках ПТСР, и общение с людьми, даже с мамой и папой, духовно меня выматывало. Поэтому я редко разговаривал с родителями в течение следующего года. У меня просто не было сил: то университет, то Бруклинский госпиталь. Но я больше не ненавидел родных. Больше не думал, что они против меня, как армия и общество в целом. Я больше не чувствовал, что отец меня предал. В начале мая 2008 года, незадолго до стычки в метро, я был совсем на пределе. Запутался в бюрократии госпиталя УДВ и отчаянно нуждался в медицинской помощи. Я позвонил папе. Он приехал в Нью-Йорк и пошел со мной на тяжелую для меня встречу с правлением больницы. Даже после этого я не получил ухода, который мне требовался, но присутствие отца помогло мне сохранить разум. Он понимал. Он был на моей стороне.