Литмир - Электронная Библиотека

Девицы под припев пустились в пляс, настолько захватывающе звучали последние строчки стихотворения. Сандро Кусиков, размахивая руками, как истинный горец, на цыпочках вился вокруг пляшущих, вскрикивая: «Асса! Асса!»

И все хором вместе с Есениным уже не пели, а истошно кричали:

Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда.
Только знаешь, пошли их на хер.
Не умру я, мой друг, никогда.

– Браво! Браво! Есенин! – аплодировали и кричали все разом.

Блюмкин обнял Есенина и расцеловал.

– Вы все должны учиться у него! Пигмеи! Наша жизнь – простыня да кровать… Сегодня жив, а завтра в омут… Пойду еще выпивки достану! – Скинул халат и, надев кожаную куртку, сунул в карман наган.

– Яшенька, может, хватит?.. Наган оставь, зачем наган? – встрепенулась Нора, с тревогой посмотрев на гостей.

– «Только знаешь, пошла ты на хер, не умру я, мой друг, никогда!» – зло процитировал Блюмкин.

– Яков, ты совсем одурел! Прекрати, слышишь! – первым возмутился Мандельштам. – А то я уйду!

– Яков Григорьевич, ты в своем уме? – решительно поддержал его Ганин.

– Это уже не смешно, Яков Григорьевич, – добавил Мариенгоф, больше обращаясь к присутствующим.

– Что с тобой, Яшенька? Яша, я тебя не узнаю, – заплакала Нора.

– Это я тебя не узнаю… истекающая… сука… соком… – мстительно пробормотал пьяный Блюмкин.

Есенин побледнел, положил гитару и, встав в дверях, преградил ему дорогу.

– Опомнись, Яков! За что ты ее? Какая муха тебя укусила? Не уходи никуда… не пущу, ты же пьян!.. И вообще, хватит вина, я не буду больше пить!

– Да, Григорич, мы тоже не будем, уж если Есенин пить отказывается, – съязвил Мариенгоф.

– Сидеть! Всем сидеть! – крикнул Блюмкин. – Я сейчас. – Подойдя к Есенину, стоявшему в дверях, прохрипел, сунув руку в карман:

– Прочь с дороги!

– Ты с ума сошел, Яков! Ты с ума сошел! – не двинулся с места Есенин.

– Считаю до трех, – Блюмкин достал наган. – Раз! Два! Три! – И нажал на курок, целясь Есенину в лицо. Выстрела не последовало, только холодный щелчок, но и он произвел на всех впечатление еще большее, нежели бы прозвучал сам выстрел. Все оцепенели.

Ганин яростно бросился на Блюмкина и заломил ему руку:

– Что сидите?! Сандро, Толя, помогите!

Девицы истерично закричали. Бениславская вцепилась в волосы Блюмкину. Кусиков бросился на помощь Ганину, выхватил у Блюмкина наган. Поясом от халата они связали ему руки за спину, и тот сразу скис.

– Пустите! Я пошутил, наган не заряжен… Развяжите! Ну, больно же руки! – почувствовав чужую силу, Блюмкин сразу протрезвел.

– Ладно, давай развяжу! – пожалел его Есенин.

Гости, спешно одеваясь, стали прощаться с женой Якова.

– Я не знаю, что это с ним? Простите, пожалуйста, нас, – извинялась Нора, вытирая платочком непрерывно текущие слезы. – Трезвый – милейший человек, а выпьет – сами видели.

Сандро, тайком передавая ей наган, прошептал:

– Спрячьте. И учтите, он заряжен! Просто была осечка, – и вышел, прихватив гитару и девиц.

– Боже мой! – ужаснулась Нора. Оглянувшись на мужа, она быстро вышла в спальню, сунула наган в свою шкатулку. – Извините, пожалуйста, – жалко улыбнулась она, вернувшись к гостям. – Так хорошо было, и вот…

– Ничего-ничего! С кем не бывает! Переутомился… Все в порядке, – произнес, прощаясь, бодрым тоном Мариенгоф и исчез за дверью.

Есенин подошел к Норе, поцеловал руку.

– Я заеду завтра. Нам ведь в Кремль с ним. Спасибо, Нора, до свидания. Галя, Катька, поехали!

Девушки, стоя уже в дверях с Наседкиным, вежливо попрощались с хозяйкой.

– До свидания! Спасибо! – Мандельштам поцеловал руку Норе и, не обращая внимания на Блюмкина, вышел следом.

Есенин, подождав, когда Ганин наденет пальто, подошел к Блюмкину.

– Дурак ты, Яша, и шутки у тебя дурацкие! Завтра стыдно тебе будет… по себе знаю. До завтра! Проспись! Пошли, Леша!

Когда они были уже в дверях, Блюмкин на прощанье крикнул:

– За мной должок, дорогие имажинисты! Долги я всегда плачу! Ганин, тебе первому! Будь спок!

Ганин вернулся и, наклонившись к нему, что-то с веселой усмешкой прошептал, а вслух добавил:

– Понял, морда пьяная! – и вышел вслед за Есениным, аккуратно притворив за собой дверь.

Нора, не желая оставаться вместе с мужем, ушла к себе в спальню.

Оставшись один, Блюмкин, пошатываясь, походил по комнате, поглядел на дверь, прислушался к удаляющимся шагам гостей. Потом достал из стола расстрельные листки и, обмакнув ручку в чернильницу, стал заполнять.

«В ГПУ. Ганин Алексей, 1893 года. Поэт. Большевистскую диктатуру воспринял как геноцид ко всем народам, кроме еврейского.

На основании декрета «О борьбе с антисемитизмом», принятого в 1918 году, прошу назначить Алексею Ганину мерой наказания лагерь особого назначения либо высшую меру – расстрел».

И подписался: член ВЧК Яков Блюмкин.

У Бениславской Ганин сразу же уселся за стол, налил себе чая из самовара и, неторопливо макая в стакан черствый сухарь, принялся с наслаждением грызть его, изредка прихлебывая.

– И то, что он тебя с Лубянки вызволил, Серега, ни о чем не говорит, – сказал он Есенину, стоявшему у широкого «венецианского» окна. – Им нужен ты… Ты – Россия! Понимаешь? Из нас, крестьянских поэтов, ты самый яркий. Они хотят тебя приручить. Помяни мое слово: они будут душу твою за сребреники покупать… Все они такие, Лейбманы…

– А Леня Каннегисер? – спросил Есенин, продолжая глядеть в окно. – Что его толкнуло на убийство начальника Петроградского ЧК Моисея Урицкого в восемнадцатом году?

Галя Бениславская, переодетая по-домашнему в скромный халатик, сидя на своей кровати, укутавшись в накинутую на плечи шаль, ответила, глядя на Есенина:

– Наверное, желание отомстить за погибшего друга.

Ганин усмехнулся.

– Нет, друзья мои. Я убежден: чувство еврея-интернационалиста, желающего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам других евреев – Урицких и Зиновьевых – и для этого совершить акт самопожертвования…

– Психологическая основа была, конечно, сложная, – согласился Есенин. – Но думаю, что она состояла из самых лучших, самых возвышенных чувств.

Глядя с седьмого этажа на виднеющийся в надвигающихся сумерках Нескучный сад, Воробьевы горы, купола Новодевичьего монастыря и темной синевой отливающуюся ленту Москва-реки, он вспомнил, как Каннегисер был у него в Константинове в 15-м году, бродил по берегу Оки. Ночуя в лугах, говорили, сидя у костра, до самого рассвета. Черные глаза молодого поэта Лени Каннегисера напоминали ему глаза Левитана, его неподдельный восторг, истинную горячую любовь к России, ненависть к ее поработителям. Эх, Леня, Леня! И, повернувшись к Ганину, Есенин проговорил с горечью:

– Между прочим, в тюрьме ВЧК меня бил Самсонов. Русский! И в камере провокатор был тоже русский… Ладно! Хватит об этом… Давайте выпьем, что ли. Галя, у тебя ничего нет? – спросил он с робкой надеждой.

– Есть! – засмеялась Галя. – Но с условием: выпьем, но искать больше не будем… как Блюмкин. – Она соскочила с кровати и, сходив в чулан, вернулась с бутылкой вина, видимо, припасенного для такого неожиданного случая. – Бедная Нора, как она может жить с ним, – добавила она, ставя бутылку на стол.

– Любовь зла, полюбишь и козла… – грубо сострил Ганин.

– А Катька где? – спросил Есенин, разглядывая этикетку на бутылке.

– С Наседкиным пошли гулять по ночной Москве… Мне кажется, Сережа, Наседкин давно увлечен Катей.

– Сопля она еще! Какой может быть серьез?

– Этой сопле уже девятнадцать лет, она красивая и стройная девушка, – не сдавалась Галя, подавая штопор и чистые стаканы. – А Наседкину столько же, сколько тебе!

– Но он же поэт! – поморщился Есенин.

– Ты тоже поэт.

13
{"b":"160868","o":1}