Кто-то удивленно присвистнул. Мандельштам осуждающе покачал головой, Кусиков, поперхнувшись, закашлялся, а у Мариенгофа лицо еще больше вытянулось. Только Наседкин ничего не слышал, с восторгом рассказывая что-то на ухо Кате, а Ганин сделал вид, что это ему неинтересно. Одни девицы, действительно ничего не понимая, глуповато поглядывали вокруг.
Пользуясь правом хозяйки дома, Нора подняла бокал:
– Ну что ты, Яков! Взял и всех перепугал. Давайте выпьем наконец за Сергея Есенина! За его благополучное возвращение, – и первая выпила свой бокал до дна, перевернула его, показала всем, что там не осталось ни капли, призывая всех последовать ее примеру.
Все радостно подхватили. Вставая и протягивая свои бокалы, чокались о бутылку Есенина.
– За тебя, Сергей!
– Сергей, твое здоровье!
Мандельштам, чокаясь с Есениным, многозначительно произнес, искоса поглядывая на Блюмкина:
– За благополучное избавление, Сергей! Я искренне рад, знаешь!
– А вы рады, Сергей Александрович? – пошутила Нора.
– Еще бы не рад, – ответил за него Мариенгоф. В голосе его прозвучала тщательно скрываемая, давно затаенная зависть посредственности к истинному таланту. – Сам Троцкий за него вступился, теперь в Кремль вызывает!
– Спасибо! Спасибо! – чокался со всеми Есенин и, глотнув из бутылки, поднял ее, приветствуя Блюмкина. – Яков, я твой должник!
– Какие могут быть счеты… Свои люди… Имажинисты… И не меня благодари, а вот ее. – Схватив жену за волосы, он пьяно и вульгарно поцеловал ее в губы. – Как фурия набросилась! «Яков, ты должен спасти! Немедленно звони Троцкому!» Любит она тебя, Серега! У меня глаз… Все вижу!
– Ну полно тебе, Яков, глупости болтать! Я люблю не Сергея, а самого лучшего поэта России Сергея Есенина, – выпалила, покраснев от стыда за мужнин поступок, Нора.
– Так я и поверил! – завелся было Блюмкин, но Нора уже взяла себя в руки, захлопала в ладоши и скомандовала:
– И хватит пить! Слышите, вы, пьяницы с глазами кроликов, – засмеялась она. – Хочу стихов!
– Хо-чу сти-хов! – подхватили все, скандируя. – Стихов! Стихов!
Мариенгоф встал, как будто только он один был здесь поэт и именно его просят почитать свои стихи.
– Тихо! Сандро, оторвись от бутылки! Вот мое последнее…
– Сядь, – рявкнул Блюмкин, не выдержав его откровенной наглости. – Ишь, выскочил! Ты уже сегодня своими стихами всю комнату провонял! Козел!.. С лошадиной мордой! – пьяно процедил он.
– Это не я… это Кусиков, а может, Мандельштам, – фальшиво засмеялся Мариенгоф, испугавшись такого прямого оскорбления, желая замять неловкость и свести все к шутке. – Здесь все поэты! Почему сразу я? Другие тоже свои стихи читали… Наседкин, Ганин… давайте посчитаем: «В этой пьяненькой компанье стихами кто-то навонял, – считал он, тыча пальцем в каждого, кроме дам, Блюмкина и Есенина. – Раз, два, три… это, верно, будешь ты!» – закончил он счет на Наседкине, который в это время продолжал разговаривать с Катей.
Все захохотали.
– Наседкин! Наседкин! На-сед-кин! Браво!
Не понимая, в чем дело, Наседкин встал и чинно раскланялся:
– Благодарю! Благодарю! Всегда к вашим услугам!
Все зааплодировали и захохотали еще сильнее.
Наседкин, смутившись, сел.
– Да ну вас! Катя, не обращайте на них внимания. Имажинисты, они и пьяные имажинисты! Маму родную обсмеют – не пощадят!
Когда все утихли. Нора, вытерев выступившие от смеха слезы, обратилась к Есенину:
– Сережа! Можно вас попросить? Почитайте что хотите! Прошу вас, – от вина у нее тоже немного закружилась голова и в голосе ее появились какие-то мурлыкающие нотки, черные глаза стали бархатными.
Как влюбленный человек, обостренно чувствующий все, что касается объекта ее страсти, Бениславская с удивлением поглядела на Нору и, закусив губу, замерла, осторожно поглядывая на Блюмкина: «Только бы он ничего не понял! Господи!»
Но никто, а тем более опьяневший Блюмкин, не заметили столь явного выражения чувств Норы. Только Есенин что-то заподозрил, но виду не подал, лишь улыбнулся победной улыбкой.
– Сандро, дай-ка гитару! – он решил не читать, а петь.
– Жарь из «Москвы кабацкой», – ударив по столу кулаком, потребовал Блюмкин. – Только попохабней! – Он посмотрел на жену мутным ревнивым взглядом. – Я знаю, чего ей хочется!
Есенин ударил по струнам.
Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои в полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
Эту строчку он пропел Гале, та в ответ благодарно и понимающе смежила свои густые ресницы. Но в мыслях Есенин был с другой. И пел о той, единственной, которую любил, которая родила ему детей и с которой он недавно разошелся, о которую оцарапался душой глубоко. И рана эта кровоточила и не заживала до конца его дней.
Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
Пел Есенин протяжно, с надрывом, по-цыгански. Две девицы повторили последние строчки как припев. Есенин, одобрительно кивнув им головой, снова взвился высокой нотой:
Я не знал, что любовь – зараза,
Я не знал, что любовь – чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Предоставив девицам спеть припев из последних двух строк, он как заправский гитарист аккомпанировал им, ловко перебирая струны. Следующий куплет вместе с Есениным запел Сандро, отчего песня стала еще разгульней:
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова,
Молодая красивая дрянь.
У девиц оказались неплохие голоса, хотя изрядно пропитые и прокуренные, зато чувств было – хоть отбавляй. Они кокетливо подергивали плечами и щелкали пальцами.
Пристукивая в такт пению каблучками, девицы рвались в пляс, и только присутствие серьезных людей сдерживало их.
– Что вы, Катя? – спросил удивленный Наседкин, видя, как у Кати на глаза навернулись слезы.
– Сережа с Зинаидой… с женой разошелся!
– Эка беда! – пытался пошутить Наседкин, но осекся.
– Детей жалко. Маленькие они, – шептала, всхлипывая, Катя. – Сережа Танюшку любит! Что теперь будет? Господи! Он пить стал больше! Сумасшедший прямо иногда!
А Есенин меж тем продолжал:
Льется дней моих розовый купол.
В сердце снов золотых сума, —
и с вызовом, в лицо всем:
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углах прижимал.
Девицы завизжали от восторга:
– Браво, Есенин! Нас еще не прижимал!!
Кусиков пригрозил им кулаком:
– Тихо! Вы… Давай, Сергей! Один!
Сделав небольшую паузу, Есенин пропел тихо, обреченно опустив голову:
Да! Есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.
И снова, резко ударяя по струнам, бросая вызов всем женщинам, которых он любил и любит, набычившись, упрямо замотал русыми кудрями:
Так чего ж мне ее ревновать,
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь – простыня да кровать.
Наша жизнь – поцелуй да в омут!