Подобной блистательной красоте в самой счастливой фазе ее расцвета все позволялось и все принадлежало. Моранпредоставлял восхищаться им, столь же невинный, изысканный и свирепый, как черная пантера, которая, потягиваясь на солнце, обнажает когти своих бархатистых беспощадных лап. Что можно требовать еще от жизни?
– Как его зовут? – обратился я к старику через Бого.
Моранне соизволил ответить. Но старик сказал вместо него:
– Ориунга.
И добавил:
– А меня зовут Ол Калу.
Потом он задал мне короткий вопрос и Бого перевел:
– Он хочет знать, зачем вы приехали сюда.
– Из-за зверей.
Ол Калу опять что-то сказал.
– Он не понимает, – сказал Бого. – Ведь здесь их нельзя убивать.
После небольшой паузы я в свою очередь спросил, что делают в заповеднике два масая.
– Мы ищем пастбища для скота и место, чтобы устроить жилье для своих семей, – ответил Ол Калу.
Прижимаясь щекой к руке, а рукой опираясь на копье, моран лениво и самоуверенно смотрел на меня сквозь свои обрамленные длинными ресницами полуприкрытые веки.
Снова возникла пауза. Но теперь я не знал, что еще сказать. Прощаясь, старый масай поднял руку. И от этого движения жалкий кусок ткани, свисавший с его плеча, скользнул в сторону и полностью раскрыл его тело. Тут я увидел огромную борозду, прорезавшую его тощую, сухую плоть от того места, где начинается шея, и до самого паха. Шрам с глубокими впадинами, гребнями и вздутиями цвета копченого мяса и свернувшейся крови выглядел чудовищно.
Заметив мой взгляд, Ол Калу сказал:
– От львиных когтей не может защитить кожа даже самых лучших щитов.
Старик выдернул из земли копье и задумчиво осмотрел его. Оно было очень длинным и увесистым, но изумительно сбалансированным. Заостренное с обоих концов, перехваченное посредине металлическим цилиндром, сделанным по руке воина, оно могло, когда нужно, служить и дротиком. Ол Калу покачал им, держа его в одной руке, а другой рукой провел по своей жуткой ране. Он сказал:
– В те времена белые не вмешивались в игры моранов.
Ориунга открыл глаза под своим шлемом цвета красного золота и улыбнулся. У него были ровные, острые и сверкающие хищным блеском зубы.
– Заискивай перед белыми, если тебе так хочется, – говорила старику его беспощадная улыбка. – Ты уже давно перестал быть мораном.А я морансейчас и могу вести себя вызывающе. Мое удовольствие – вот мой единственный закон.
Старик и юноша удалились своим беспечным, стремительным шагом. Когда они отошли достаточно далеко, их два силуэта с копьями на плечах стали напоминать строгостью своих линий и красотой движений доисторические рисунки на скалах и в пещерах.
– Какие будут приказания, господин? – спросил меня Бого.
В этих местах, где жили люди еще более странные, еще более скрытные и недоступные, чем дикие звери, мне уже было больше нечего делать.
– Будем укладывать вещи, чтобы завтра отправиться, не теряя ни одной минуты, – сказал я Бого.
XII
В настоятельном приглашении Сибиллы Буллит на чашку вечернего чая меня привлекало лишь одно: возможность еще раз увидеть Патрицию. Однако когда я пришел в бунгало, девочки „там еще не было.
– Сейчас еще светло, а Патрицию, пока солнце не сядет, домой не загонишь… она у нас девочка с поэтическим настроем, – сказала Сибилла, издав короткий нервный смешок.
Она надела шелковое цветастое платье, открытое на груди и на спине, туфли на высоких каблуках, жемчужное ожерелье. Немного чересчур торжественно одетая по столь незначительному поводу, она была и накрашена и надушена тоже немного чересчур.
Такие же изменения произошли и в ее голосе, в ее манере держаться. Не то чтобы они стали какими-нибудь фальшивыми или деланными. Но в них появилась какая-то немного напускная живость, какая-то обязательная веселость, и голос стал чуть выше, а жесты обрели некоторую поспешность, то есть были все признаки того, что хозяйка дома заранее решила блистать сама и заставить блистать других.
Столько стараний, столько приготовлений в честь какого-то, можно сказать, прохожего, в честь совершенно незнакомого человека! Надо полагать, потребность в обществе обострилась у нее в уединении до такой степени, что уже сам факт моего присутствия придал взгляду Сибиллы (черные очки исчезли) лихорадочный блеск.
Буллит надел белый полотняный костюм, тщательно отутюженный и накрахмаленный. Галстук был в полоску. Смоченные, причесанные, плотно облегающие массивный череп рыжие волосы резко подчеркивали суровость и тяжеловесность его лица. Он казался чем-то раздраженным и угрюмым.
– Не беспокойтесь, малышка придет вовремя, – сказал он мне.
Я даже не произнес имени Патриции и ничем не выдал своего разочарования, вызванного ее отсутствием. А они стали говорить о ней, оба, причем сразу друг за другом. Такое было ощущение, что они продолжали, через меня, диалог, начатый до моего прихода.
– Как бы то ни было, но мы не станем ждать нашу покорительницу бруссы, чтобы начать пить чай.
И она опять рассмеялась тем же немного напряженным смехом, которым встретила меня, когда я вошел.
Из гостиной мы перешли в столовую. Там присутствовали все атрибуты, необходимые для церемониального чая в чтущем славные традиции английском доме: чайник из старинного серебра, такие же кипятильник и кувшинчики; старинный фарфоровый сервиз; кружевная скатерть и вышитые салфетки; молоко, лимон, поджаренные ломтики хлеба, кексы, апельсиновый мармелад, клубничное варенье, маленькие бутерброды с честерским сыром и многое другое, чего и не упомнишь…
А в хрустальной жардиньерке посреди стола стояли гвоздика, анютины глазки, анемоны, короче, как раз те слабенькие и бледненькие европейские цветы, которым утром поверяла свою тоску Сибилла.
Я сказал молодой женщине:
– Я просто даже и не знаю, как мне благодарить вас за такой прием.
Она воскликнула:
– О! Ну что вы, что вы! Мне так приятно, что появилась, наконец, возможность извлечь на свет божий те несколько приличных вещей, которые у нас есть. Ну а что касается сладостей, то с банками это просто.
Сибилла опять засмеялась все тем же смехом, который она, очевидно, считала наиболее подходящим для нашей встречи, но тут заметила, что я смотрю на жардиньерку, и остановилась.
– А! Вы имеете в виду мои цветы, – медленно произнесла она.
Голос ее впервые стал тихим, глубоким, искренним, а в глазах, избавленных от парадного блеска, я вновь увидел то милое выражение, которое временами возникало в них утром.
– Можно бы уже садиться за стол, – сказал Буллит.
Двое черных лакеев в белых, стянутых у щиколоток шароварах и в таких же белых длинных туниках, подпоясанных малиновыми-кушаками, пододвинули стулья. Один из стульев пустовал.
Голова Сибиллы повернулась к окну и возвратилась в положение настолько стремительно, что я даже, скорее всего, и не заметил бы этого движения, если бы Буллит не произнес со всей нежностью, на которую только был способен:
– Ну полно, милая, ты же видишь: еще совсем светло.
– Уже не совсем, – прошептала Сибилла.
– Дорогая, – произнес Буллит с коротким смешком, – возможно, наш гость с удовольствием выпил бы чашечку чая.
Сибилла встрепенулась, выпрямилась, дотронулась, сама того не сознавая, до своего жемчужного ожерелья и улыбнулась:
– Сколько кусочков? С молоком? С лимоном? – спросила она.
И снова голос ее прозвучал как-то не так и улыбка была менее непринужденной. Сибилла вернулась к своей роли, и вроде бы она все еще нравилась ей.
– Кекс у меня великолепный, – говорила она. – Мне присылают его из Лондона, и мармелад тоже. Угощайтесь, угощайтесь. Ужин ведь у вас наверняка будет скромный. Я же знаю, как это обычно бывает, когда мужчины путешествуют одни.
Наливая чай Буллиту, а потом себе, молодая женщина продолжала все в том же духе. Затем, дабы соблюсти в беседе любезное равновесие и выделить мне в ней причитающуюся мне часть, она спросила о том, какое у меня осталось впечатление от прогулки по Королевскому заповеднику.