Рами, волнуясь, сделал три глубокие затяжки. Сколько прошло времени с того дня, когда они оба стояли на горе Синай? Не так уж много лет, но это кажется вечностью. На горе Синай они провели свой первый отпуск со всем подразделением после долгих дней тяжелых боев. На вершину поднялись с рассветом, чтобы видеть восход солнца над горой, где Богом была дарована Тора. В кармане каждого был маленький молитвенник, который выдавал военный раввинат всем бойцам на Суэцком канале. Рами держал его, как талисман, который будет беречь его от дурного глаза войны. Мойшеле тоже иногда открывал его в момент восхода солнца, читая утреннюю молитву о живом, вечно существующем Царе, который милосердно вернул ему душу. Чего удивляться тому, что Рами помнит каждое слово молитвы – можно ли забыть такие слова, как «душа» и «милосердие»? Но молитву Мойшеле на горе Синай полосовали орудия на Суэцком канале смутным эхом, как раскаты дальнего грома. Тут же закрыл Мойшеле молитвенник, вложил в карман и коротко провозгласил: «Пошли!» И даже не прошлись по разным местам горы Синай, а спустились по крутым ступеням, и тени их шли перед ними. В пустыне тени не смешиваются одна с другой и не поглощают одна другую, как в любом другом месте. Синай полон отдельных одиноких теней. Одинокий источник, одинокая пальма, одинокое дерево, одинокая скала среди моря плоских камней, одинокий холм на равнине. Одинокий бедуин зачерняет светлое пространство, и у каждого родничка или зеленого пятна одинокий верблюд. Шагает человек в одиночестве через пустыню, и перед ним единственная его одинокая тень.
Глаза Мойшеле тянулись за тенями, скользящими с горы Бога. Иногда тень наклонялась, как будто нашла источник воды в сухих скалах. Иногда тень выпрямлялась, бросала себя навстречу солнцу и сгорала в его пламени. Одна тень отделилась от всех остальных, кочевала между темными утесами и где-то исчезла на горе Господней. Бегали глаза Мойшеле за тенями, душа его парила над незнакомыми землями и оставила гору Господа. Душа его блуждала в чужих краях. Мойшеле ушел из жизни Рами, и не Адас пришла, а Сгула. И она тоже ушла с тенями пустыни, и сейчас неслась на север, навстречу смерти отца в Метуле, и Рами остался один-одинешенек.
Вышел Рами из машины, и перед ним распростерлась его тень одна в белой пустыне. Где же его место в этой пустой сверкающей бесконечности? Где он будет хранить свою душу в этих пространствах? Пустыня наложила на него всю кару за грех с девушкой. Тяжкий грех его сошел на пустыню, как капля горечи в море песка. Печать греха легла на душу Рами в пустыне, которая опустела после ухода Сгулы. Тут, среди пустых песков, забрано было от него милосердие, и Бог не вернул ему ни милосердие, ни его, Рами, душу. Извлек Рами из кармана маленький молитвенник, который все еще держал, как талисман, и молился в этой белой ночи утренней молитвой, и завершил ее словами, которыми Мойшеле начал молитву на горе Синай: «Благодарю Тебя, Всевышний, Царь живой и вечный, за то, что Ты милосердно вернул мне душу, велика Твоя вера». В душе Рами веры нет, только терзает сила наказания девушки, у которой он отобрал наивность вместе с девственностью. И в пустоту, куда ушла истерзанная Сгула, ворвалась чуждая ему девица, чтобы понести в себе плод его первенца.
В ночь расставания с малышкой, стоял Рами, прижавшись спиной к машине, и шептал луне и звездам, сияющим древнейшим в мире светом: «Заполнились до предела дни мои в пустыне, и возложено на меня держать ответ перед судом за грех, совершенный мною по отношению к маленькой и беззащитной девушке».
И не пустыне шептал Рами свои слова, а одинокому дереву на вершине горы, и не двинулся с порога дома Адас. Дум-пальме рассказывал Рами эту долгую историю. Рами оставил пустыню навсегда. Пришло время оставить и Адас навсегда. Их история завершилась. Рами зажигает сигарету, пальцы его дрожат, возвращается в комнату Адас, чтобы надеть синие шлепанцы Соломона и наконец-то покинуть это место. Он вздыхает последним глубоким и долгим вздохом в кресле Элимелеха, и впервые в жизни громким голосом обращается к себе:
«История кончилась, но не завершилась. Союз распался, но отмахнуться от него невозможно. Мойшеле и Адас ввели меня под их венчальный балдахин как шафера, и это было нарушением. Жениха вели не к невесте, а к союзу, скрепленному буквами, письмом. Адас, Мойшеле и я были нитями одной пряжи, ибо записали на бумаге наши тайные желания и вожделения. Союз наш, заключенный с Соломоном, сделал его нашим верховным судьей. И ответ ему мы закрепили на бумаге, смешав все времена, и дав нашему прошлому ворваться в наше будущее. Тайны наши занесли на бумагу, и теперь она подписана семью подписями семидесяти поколениям, и еще семи. Теперь мы посажены в жизнь Соломона и в жизнь Элимелеха, а, в общем, не в наши времена. Душа моя в контексте историй, которые рассказывал мне Мойшеле под горящими пальмами, и это все истории Элимелеха у кристального источника. Кончились истории, завершилась юность, выкорчеваны и проданы пальмы. Пустая роща увековечивает воспоминания детства среди колючек и диких трав. Переживания записаны на опустевшем этом месте тайным шифром измены. Дружба разбилась, как глиняный сосуд. Адас, Мойшеле и я остались – каждый в своем одиночестве – в этом скучном и опустевшем пейзаже, три потерянных души в бессилии отсутствующего времени. Адас не понесет ни ребенка Мойшеле, ни моего ребенка. Адас – жена бесплодная, которая ищет утешения в чужих постелях. А мой первенец растет в чреве чужой женщины…»
Эти печальные размышления внезапно прерывает громкий звук выстрела. Из глубин двора кибуца раздается этот выстрел, и белый свет неона между домами притягивает взгляд Рами. Широкими прыжками бежит он по двору к столярной мастерской Хаимке.
Глава тринадцатая
Звук выстрела словно вспыхнул и погас. Горизонт всполошился испуганным эхом и замолк. Гора откликнулась многократным звуком, который пробежал между деревьями рощи и пропал в травах. Выстрел прогремел вместе с шумом свежего ветра, вносящим новый дух жизни в растительность, истерзанную хамсинами. Всего один единственный выстрел пронесся над всей долиной, где сады и виноградники покрылись новой листвой, цитрусовые сады и сами горы расцветали предвестьем весны. Запахи молодой зелени кружила голову, весна опьяняла свежестью, но один лишь выстрел остановил цветение.
Луна и звезды уже погасли, оставив воспоминание о себе холодным светом неона в окне столярной, которая сотряслась от раздавшегося в ней выстрела. У входа в безмолвном потрясении стояли члены кибуца, не веря тому, что произошло. Хаимке, плотник среди плотников, певец среди певцов, приложил пистолет к виску и покончил собой.
Соломон пытается разглядеть силуэт веника в белом свете окна, но ничего там нет, и он шепчет что-то неразборчивое стенам старого строения, и никто не слышит шепота, который в душе его кричит: «Господи, Владыка мира, он хлопнул перед Тобой дверью, и расстался с жизнью, которой Ты его одарил. Почему ты не дал ему еще немного радости в Твоем мире – хотя бы одну горсть из Твоего полного сосуда человеческих радостей? Господи, Владыка мира, почему Ты лишил этой радости его в дни великой войны, когда весь народ радовался. Забрал у него сына Зоара и сына Ники в Твоих войнах – первенца его и «мизиника» его. Господи, Владыка мира, такова ли Твоя воля – чтобы мы сеяли жизнь и собирали урожай смерти?».
Нет ответа, и Соломон переводит взгляд с окна на вход в столярную, в котором стоит свежий запах распиленных досок. Какая тяжкая эта ночь! Ночь, которая началась с Рами, продолжилась с Голдой и вот, завершилась Хаимке.
В начале этой ночи Соломон покинул свой дом, чтобы не мешать Рами читать письма. Напевая под нос старые мелодии Элимелеха, пересек двор кибуца, дошел до нового бассейна, которого еще не видел. Кухня светилась всеми окнами, и Соломон о том, что все призваны помочь разделывать кур. Соломон уклонился, потрясенный тем, что увидел Адас вместе с Ювалем. Теперь вошел в кухню, взглянуть, что там происходит, и оказался перед Голдой, носящей темные очки даже ночью. Единственная осталась передвигать котлы и кастрюли среди гор перьев и потрохов мертвых кур. Такова ее планида – чистить и мыть после всех, чтобы доказать верность, прилежность и необходимость. И как всегда добровольно вызвалась убрать кухню. Кран открыт, и горячая сильная струя бьет в мыльный порошок, и умывальник наполняется пузырящейся пеной. И тут, вдруг, из шуршащего пара возникло лицо Соломона. Голда испугалась, закрыла кран, сняла очки, протянула их Соломону, стояла и молчала. Соломон подумал, что Голда осталась Голдой и не изменилась с той далекой ночи. Тогда она протянула ему руку, сжимавшую нож, на острие которого торчал кусок селедки. Линзы очков горели зеленым огнем и, протянутые Соломону, словно вырастали на его глазах. На стене стучали часы однообразным ритмом, обозначающим полночь. Тогда она положила нож между подносами, а теперь положила очки среди грязной посуды, но стол был тем же. Глаза ее засветились, словно бы она лишь сейчас сообразила, что Соломон стоит перед ней, в плоти и крови, вытерла руки об фартук, словно бы готовясь к празднику. Затем почмокала губами, как это делала всегда, как бы готовя их к чему-то приятному. Соломон отступил к двери, и она пошла за ним с почти закрытыми глазами, нащупывая дорогу, тесно заставленную вещами, как лунатик при белом неоновом свете. И как бы сами собой вырвались из ее уст слова: