Я знал, что она поняла меня.
«Смотри, детка, в молодости, пробуя немного вина высшей марки, трудно определить, действительно ли оно лучшее. Надо попробовать много плохих вин, замешанных на воде, и только тогда почувствовать, что вот это вино лучшее».
«И что, нет прекрасной вещи, которую определяют сразу?»
«Не всегда. Чаще дорога вверх полна выбоин».
Вернула книгу на полку быстрым движением, будто она жгла ей пальцы, и села рядом. Лицо страдающее, глаза пронизывают меня неприкрытой болью. Я взял ее руку в свою. Рука была горяча, как это бывает при лихорадке, дрожала, как птица в клетке. Вспомнил воробья, трепещущего и дрожащего, которого поймал в детстве, и слова мамы: «Если ты любишь, дай свободу существу, которое любишь». Сказал Адас:
«Детка, если писать воспоминания тебе тяжко, прекрати».
«Нет, дядя Соломон. Ни за что. Завтра принесу тебе продолжение».
Встала с кресла и растворилась в мгновение ока.
И тогда я уселся писать свои воспоминания, страницу за страницей, и прошлое вставало как вереница событий и существ из мира привидений, встающего заново, чтобы мучить мне душу. Привидения эти шатались вокруг меня, сея печаль. И что можно поделать? Писать тайные свитки, извлекая их из душевного тайника? Быть может, вырвусь таким образом из их плена, освобожусь?
Кто он – герой моих свитков – сегодня? Я вынужден вывести в герои Шлойме Гринблата. Это самое смешное и безотрадное в моей жизни: Шлойме Гринблат, главный сплетник в кибуце, – герой моих писаний, герой мира призраков, душа которого во мне. Все эти привидения начинают ныне самостоятельно существовать и угрожают мне, как Голем, каменный истукан, созданный пражским раввином Махаралем, но тайное имя Бога, тетрагамматон, потеряно мной, и я не могу от созданного мною же истукана избавиться. И возглавляет шествие этих привидений он – Шлойме Гринблат. Но пока доберусь до главного, придется мне все начинать сначала.
Итак, пришла холодная, дождливая зима. И Амалия принесла мне теплые носки. Пришла она, как мне кажется, в семь вечера, но вышла – это я помню точно – в пять утра. Это должно было остаться втайне, но тут же стало известно всем, и все острословы кибуца осуждали Амалию, как будто она захватила мой барак при помощи какого-то секретного оружия. И, конечно же, остроты Шлойме были наиболее сатанинскими. Я это не раз чувствовал на своей шкуре, и свидетельствую, что остроты его весьма опасны.
Хотя Амалия провела в моем бараке ночь, но ничего не произошло между нами, что могло привести к свадьбе. Первые ее слова при входе в мой барак были:
«Что? У тебя нет шкафа?»
«Нет. Пока мне его еще не сделали».
«Почему? Ты не просил?»
«Я не среди просящих».
«Именно. Не просить надо, а требовать!»
«Я не среди требующих».
«Так вот, видишь, Соломон, нет у тебя шкафа. Где же ты держишь одежду?»
«В ящике, там, в углу».
Замолкла Амалия, оглядывая мой барак, который был почти пуст. И все же в нем был определенный уют, хотя стол был сбит из деревянных обрезков, вместо стула – ящик, простая железная койка с матрацем, набитым соломой, которая, слежавшись в комли, давила мне спину. Но было в бараке нечто от доброго духа Элимелеха: горящий весело примус был им собран из каких-то частей старых выброшенных примусов, закопченный жестяной чайник, в котором я варил кофе, арабский глиняной кувшин, сохранявший холодной воду в раскаленные летние дни. Элимелех расписал его красными и синими полосами. Вообще он любил красный цвет. Написал мне картину, и она висела над моей кроватью. На картине пылали розы, хризантемы и цветы, рожденные его воображением. Амалия не ощутила и грана этого уюта. Посмотрела на картину Элимелеха и сказала:
«Что? Нет у тебя даже репродукции Ван-Гога. Стены твои почти пусты»
«Если это у тебя называется пустотой, так я довольствуюсь четырьмя пустыми стенами. По-моему комната весьма симпатична».
«Соломон, ты очень странный».
«Почему это я странный?»
«Потому что ты такой. Как можно жить в таком беспорядке?»
Заметила под кроватью брошенные мной носки, а на постели новые, принесенные ею. Подобрала мои не очень чистые носки:
«Где ты держишь грязное белье?»
«В ящике. Снаружи».
«Но там идет сильный дождь».
«Я что, просил тебя выйти в дождь?».
Всунула Амалия мои нестиранные носки в карман своей шубы, новые вложила в мои туфли, явно ощутив себя хозяйкой в комнате, и стала еще более внимательно ее обследовать:
«Комната абсолютно без ничего. Ни нормального стола, ни шкафа, ни занавески на окне».
«О чем ты говоришь, – повысил я в сердцах голос, собираясь защищать мою комнату, – ты что, считаешь, что у меня дефектное чувство красоты, что нет у меня вкуса, что мне безразлично, что меня окружает? Есть, уверяю тебя, еще как есть! Но я не люблю просить у коммуны»
«У меня ты можешь просить. Без всякого угрызения совести».
«Но я ведь сказал тебе, что не люблю…»
«Какое отношение имеет любовь ко всему этому?»
«Имеет. Я и подарки не люблю. Ты что, думаешь, у меня нет друзей вне кибуца, от которых я могу получать любые подарки? Но я прошу их этого не делать».
«Что? Ты ненавидишь подарки, Соломон?»
«Нет! Совсем нет! Люблю подарки…»
Только сказал это, она сбросила свою эту ужасную овечью шубу на постель, и противный овечий запах ударил мне в ноздри. Он еще не успел выветриться из моих ноздрей, как она предстала передо мной в своем нарядно голубом платье, том самом «грешном», что получила в подарок от своей двоюродной сестры Розы, живущей в Тель-Авиве. Глаза мои сбежали от «грешного» платья к примусу Элимелеха, на котором кипел жестяной закопченный чайник с моим «грехом» – черным кофе, который я купил во время разъездов по казначейским делам кибуца. Глаза ее проследили за моим взглядом, и так возникло наше первое сообщничество – грешника и грешницы. Да кто любит оказаться лицом к лицу со своими проступками. И я крикнул на нее, чтобы оправдать себя:
«В общем-то, я не люблю подарков, которыми коммуна готова нас одарить…»
«Я тебе уже сказала, что я управляю коммуной, и готова всем тебя обеспечить».
«Да ведь сказал тебе, что ты не можешь обеспечить».
«Почему не могу?»
«Потому что ты еще не можешь дать каждому щедрой рукой то, что он хочет, а я не люблю качать права».
«Не желаешь пользоваться данными тебе в коммуне правами? Соломон, ты и вправду странный. То, что тебе причитается – бери».
Это была единственная декларация ее любви в ту ночь, если вообще эти слова можно истолковать как любовное объяснение. Но вдруг я более внимательно взглянул на нее. Увидел, что волосы ее промокли, и нос покраснел от холодного ветра. Позаботившись принести мне теплые носки, сама стояла на полу в тонких, убогих носках. Резиновые сапоги, облепленные грязью, она оставила за дверью. Я приподнялся в постели и предложил ей:
«Может, приляжешь немного, согреешься. Ты же совсем замерзла».
Она легла, и я прикрыл ее плащ-палаткой его величества Британии. Положил руку на ее колено. Оно было горячим и мягким. Но Амалия тут же подобрала ноги, словно бы мое прикосновение обожгло ее. Я отнял руку и поглядел на нее со смущением и стыдом. Она пришла мне на помощь:
«Соломон, кофе в чайнике кипит».
«Хочешь чашку кофе?»
«Почему бы нет?»
Была у меня всего одна чашка, и то не моя, а кибуца. Тайком принес ее из кухни, в отличие от других, которые выносят посуду открыто. Почему? Потому что я, не как частное лицо Соломон, а как казначей, занимался нравоучениями, защищая общественное имущество. Не было у меня выхода. «Стянуть» считалось делом обычным, что выводило из себя управляющую кухней. Это милое воровство стоило немалых денег. И кто должен был прекратить это, как ни казначей? Соломона же, как частное лицо, это не трогало.
Потому я со спокойной совестью надел принесенные мне Амалией воистину теплые высокого качества носки. Мне был тепло и приятно сидеть рядом с лежащей на моей постели Амалией. Мы с удовольствием пили черный сладкий кофе небольшими глотками. Я, затем она. Она, затем я. Незаконный кофе в незаконной чашке был особенно горяч и сладок. Так первая встреча наших губ была на краешке чашки. И встреча эта в ту ночь была единственной.