«Соломон, я тебя спрашиваю, почему ты не покупаешь носки для членов кибуца? Они что, всю эту тяжкую зиму должны ходить без теплых носков? Ну, разве так можно, Соломон?»
«Можно».
Я убегал, и Амалия оставалась посреди двора с этим словом «Можно». Но понимала это слово вовсе не в том смысле, который я в него вкладывал.
Наступил вечер, время прихода Амалии в читальный зал, но она не пошла. Правда, надела праздничное свое платье, повязала голову голубым платком, закуталась в меховую свою шубу, сунула ноги в резиновые сапоги, взяла пару теплых носков, забытых кем-то из членов кибуца, и побежала в дождь по грязи, по мокрой траве лужайки у читального зала. Никто не видел ее. Зал был пуст. Все уединились в своих жилищах с детьми и женами, согревая себя играми, смехом, болтовней, лепетом малышей, кутаясь в одеяла. Добралась Амалия до моих дверей, постучала, и вот она – стоит в дверях. Я, как обычно, валяюсь в постели, примус Элимелеха горит в полную силу, в чайнике закипает вода. Я бросил на Амалию полный наивного удивления взгляд:
«Амалия, что-то случилось? Есть проблемы?»
«Есть», – сказала она.
«У всех они есть», – подумал я про себя.
Тут я собрался прочесть ей мораль, дескать, я не могу заниматься частными ее проблемами, ибо обязан заниматься проблемами всех членов кибуца. Но Амалия истолковала все это по-своему:
«Да не пришла я по поводу носков, я их просто тебе принесла», – и она швырнула пару теплых из отличной шерсти носков мне в постель. Стояла она у дверей, и краска медленно покрывала ее щеки.
«Пара носков?» – спросил я удивленно.
«Ну да».
«Что вдруг носки?»
«Потому что они согревают ноги».
«Но мне нет нужды их согревать».
«Еще как есть, Соломон, еще как».
Вероятно, долго бы длилась дискуссия по поводу носков между мной, лежащим в постели, и Амалией, стоящей у дверей. Но вдруг резкий порыв ветра ворвался в барак и погасил примус. Тут уж я повысил голос:
«Да закрой ты двери, Амалия. Не видишь, примус погас».
Дверь можно закрыть снаружи и изнутри. Как поняла Амалия мою просьбу, можно предугадать. Она и так уже много времени крутилась вокруг меня, пытаясь выбраться из мрачного прозябания своей жизни. И в ту ночь, когда дождь с тем же мрачным постоянством изливался ей на голову, поняла она, что ее преследования принесли плоды. Ну, а как же я истолковал то, что она закрыла двери изнутри? Скажу, положа руку на сердце, не глядел на суету Амалии в комнате, а не отрывал глаз от примуса, думал об Элимелехе, и постепенно перешел на мысли об Амалии, развивающиеся явно в поэтическом направлении:
«Нет женщины в мире, о которой можно было бы сказать – вот, само совершенство. Ведь совершенство редко в любой области. Много качеств есть у женщины, и не следует от нее требовать больше, чем можно. В женщине, которая бежит в ливень, навстречу ветру, обжигающему лицо, чтобы принести пару теплых носков тому, чьи ноги холодны, как лед, несомненно, скрыты определенные весьма достойные качества».
Я кивнул головой в сторону погасшего примуса. Но Амалия опять же истолковала мой жест по-своему, и на этот раз была права, абсолютно права, добрая моя душа, Амалия…
Прошли с тех пор годы. Не прошли – пролетели. Гора-то осталась такой же в своем явно дразнящем человека упрямстве, но подножье ее окольцевали ряды рожковых деревьев, кипарисы и сосны, пуэнсиана расширила крону. Старый кактус почти исчез в море цветов и зелени у дома культуры. И нет уже больше бараков британской армии, да и вообще бараков. Белеют ряды домов, и двери в них исправно замыкаются, и окна прикрывают от солнца жалюзи, и у каждого дома зеленые лужайки и грядки цветов. И старый читальный зал сменили просторные помещения дома культуры. В нем и по сей день лежат кипы газет, но значение их сильно уменьшилось. Газеты есть у каждого члена кибуца, и он может удобно сидеть в домашнем кресле или лежать в постели – читать себе в свое удовольствие или вообще не читать. В шахматы еще поигрывают, но их почти вытеснила игра в шеш-беш, а о том, что я был чемпионом по шахматам в кибуце, начисто забыли. Но главное в доме культуры не игры эти, а чай и кофе зимой, прохладительные напитки – летом, и печенье, которые едят и зимой и летом…
Сижу почти в темноте. По привычке пишу при пламени свечи, тонкий язычок которой слабо разгоняет обступающую мглу.
Глава пятая
Адас
Друг мой бесценный, опять вечер сошел на кибуц. Одна сижу в моей комнате. Выполняю то, что обещала тебе, стараясь отделить себя от самой себя. Опять я вовсе не Адас, а писательница, повествующая о жизни некой Адас. Быть может, именно так удастся мне правдиво рассказать обо всем, что случилось.
Итак, я решила оставить родительский дом в Иерусалиме и перейти жить в кибуц, там же учиться и стать приемной дочерью дяди Соломона и тети Амалии. Они приняли это мое решение всем сердцем, и дядя приехал в Иерусалим помочь мне перевезти мои вещи в кибуц. Мама упаковала два чемодана. Лицо ее было угрюмым и несчастным. Отец же был настроен дружески, сказал:
«Успеха тебе, Адас».
Лето было жарким, тяжким, засушливым. Сошли мы с автобуса у въезда в кибуц, дядя с одним чемоданом, я – с другим. Это был ранний полдень, и солнце утопало в мареве. Зной и пыль витали над пространством кибуца, вместе с маревом делая строения едва различимыми. Сандалии были набиты мелкими камешками, а понятие мостовой, казалось, этой земле неизвестно. Хотелось поставить чемодан и слегка передохнуть, но я была как-то слишком ленива, чтобы это сделать, и продолжала молча тащить чемодан рядом с дядей. Тяжкий зной словно бы поглотил все слова. На горе, замыкающей нам горизонт, горела растительность, и огонь бежал по тропе, как золотая цепочка, светящаяся в тумане. Пылающая гора накаляла небо, воздух, землю. Дорога, по которой мы шли, казалось мне, вела прямо в огонь пожара. Крайнее отчаяние охватило меня. Дядя, который читал на моем лице каждое движение моей души, увидел это отчаяние:
«Есть проблема, Адас?»
«Есть, дядя Соломон», – сказала я, не отрывая взгляда от страшной горы в пламени пожара.
«Гора эта, детка, проблема всех нас».
Странно, но на душе как-то полегчало, и я успокоилась. Мы вошли в прохладный и уютный дом, где нас уже ожидал накрытый в нашу честь стол. Мойшеле сидел у стола. Он уже заканчивал школу и должен был идти в армию. Год минул после смерти его отца и того дня, когда он пришел в наш дом в Иерусалиме, и не мог проглотить даже маленький кусочек мяса за обедом. Но вот прошел всего год, и он был неузнаваем. Подросток превратился в мужчину, высокого, с прямой спиной и загорелым лицом. Не осталось в нем ни капли прежней стыдливости. Не опустил, а вперил в меня пылающие глаза и этак нагловато процедил сквозь зубы:
«Неплохо…»
«Сколько тебе, Адас?» – добавила тетя Амалия к реакции Мойшеле.
«Мне?.. Мне шестнадцать… с чем-то», – промямлила я, отводя взгляд от черных горячих глаза Мойшеле, который не спускал с меня взгляда.
«Возраст в любом случае подходящий. В яблочко!» – сказал Мойшеле.
Тетя Амалия смотрела на Мойшеле так, словно он сказал что-то очень умное, прямо таки просящееся в собрание мудрых мыслей всех времен, затем поставила на стол большой пахучий пирог. Глаза ее, не отрывающиеся от Мойшеле, были полны любви. Что там – большой пирог, любовь ее к Мойшеле была больше всего на свете, меня же она с чуть меньше заботой обхаживала, но старалась угодить во всем. В течение года Амалия успешно внедрила в сознание членов кибуца мысль о таланте Мойшеле как художника, которого ожидает большое будущее. Мне же говорила с легким пренебрежением:
«Выйдешь замуж. Ну, какое будущее может быть у такой красивой девушки, как ты, без свадьбы?»
«И вправду, почему тебе не выйти замуж? Если не хватает жениха, я могу предложить себя», – добавлял Мойшеле к пророчеству тети о моем будущем.
«Ты явно человек смелый, да и жених завидный», – продолжала я посмеиваться над ним, в душе стремясь сбежать от него…