—
О чем ты печалишься? В такую пору кто поедет ставить памятник? Сам покойником тут останешься. Погоди, придет весна, все изменится, оживет,— утешал водитель пассажира, а тот оглядывал кресты и плиты, называл имена похороненных:
—
Вон там Яна Танич лежит. Четыре года Колыме отдала. Простыла насмерть. Всего двадцать лет было. Красивая девушка была. Но Колыма все отняла и саму сгубила...
—
А вон там, возле дерева, Юрка Хохлов лежит. С голода умер. Здоровый был парень, как лось. И красивый, а голод одолел. Свалил его, как старика, иссушил и обескровил. Такому бы жить долго, родить детей, а он и полюбить не успел.
—
Там Ольга прикорнула в уголке. Сердце сдало. По матери переживала сильно. А она и теперь живет, вся в слезах. Легко ли ей единственной дочки лишиться. Ее уже не поднять. Все кончилось. И для Оли, и матери нет больше жизни. Вон на снегу цветы алеют. Выходит, недавно была. Да толк какой. Только саму себя гробит. Колыма, что отняла, то уже не вернет.
—
А у меня вон там, неподалеку, мать лежит. Охрана забила,— глянул водитель на Игоря Павловича и добавил:
—
Вот тут по центру четыре барака стояли. Людей тьма была. Забузили из-за жратвы и подняли кипеж. На работу не вышли. Администрация долго не думала. Послали пару бульдозеров навстречу друг другу. Люди в середине оказались. Всех всмятку сгребли. Одни кости и кровь. Закопали всех в общей яме. Ничем не означили. А человек триста не стало. В общей могиле лежат. Без крестов и имен. Попробуй, отличи, где кто? Зато бунт погасили быстро, другим в науку, чтоб не бузили. И сколько такого зверства терпели в те годы, не счесть,— выдохнул человек тяжко.
—
Выжившие теперь вспоминать не хотят. Слишком дорого дается та память. А виновные до сих пор не наказаны за массовое убийство. Живут себе спокойно по городам и селам. Не одна блоха их не грызет и не точит. Вот только дома дети до сих пор ждут, все надеются на ошибку. А в сиротстве, ох и не сладко дышать. Судьба навсегда искалечена. А начальник этой зоны в Одессе живет. В пароходстве работал, уважаемым человеком считали козла. А ведь это он дал команду бульдозерам. И те выполнили ее молча, даже не подумали, что там их отцы и братья! Так кого виним, если сами сволочи! — скрипнул зубами водитель.
—
Давно из зоны вышел? — спросил его Игорь Павлович тихо.
—
Давно. Мы свой барак подожгли, от него остальные загорелись. Спасать нечем и некого.
Те, кто в живых остались, разбежались в разные стороны. Попробуй всех перелови. Вот и списали на пожар. Правда, в огне тоже погибли люди. Но бульдозеры смяли куда больше. Это им не простится.
—
А что теперь сделаете?
—
В Одессе и накрыли. Караулили до вечера, до самой темноты. Потом на набережную вызвали из ресторана. В хорошем настроении мужик был, все что-то напевал. Когда напомнили, кто мы есть, словами подавился, дышать стало нечем,— умолк водитель.
—
Что ему сделали, как загасили?
—
«Разлукой» по башке и в воду. Списали на несчастный случай, мол, нырнул неудачно. Да хрен с ним. Уже больше десятка лет прошло. А у меня по соседству трое пацанов живут, дети того, какого бульдозерами смяли. Уже взрослые. А у меня до сих пор язык не поворачивается сказать им правду. Так даже со скотом не обходятся,— и, увидев деда на обочине трассы, притормозил машину, позвал:
—
Трофимыч! Возьми свои харчи. Мешок на мешок меняю. Давай сюда! — протянул руку за мешком и, повернувшись к Бондареву, сказал сипло:
—
Один из выживших. Чудом выскочил из- под бульдозера. За ним гнались, чтоб оставить под гусеницей. Но не получилось. Сбежал, молодым был, жить хотел.
—
А чего теперь с Колымы не уехал?
—
Некуда стало и не к кому. Так вот и присох наш Трофимыч. Психоватым стал. Ему с людьми нельзя долго находиться. Начинает бросаться на всех, нервы сдают. Вот и живет один. Другой бы вконец свихнулся. Этот как-то держится. Временами находит на него бешенство. Тогда все разбегаются. С семьей ему жить нельзя, передавит, перережет всех. О том все по трассе знают. У нас много всяких чудаков, но уже старые, жить им осталось совсем немного. Но надо, чтоб жили и умерли своей смертью, а не насильственной, по чьей-то прихоти. Всем миром помогали им выжить, назло гадам.
—
Досадно, что человека искалечили,— буркнул Бондарев.
—
А только ли его!
—
Есть сумасбродные буйные и тихие, паралитики, есть ползающие, ходить не могут, отказали ноги. Есть слепые. Мы всем помогаем, знаем, на материке их лечить не будут. Дорого, много возни. Нет сочувствия и тепла. А где взять, коль сам не пережил Колыму, не прочувствовал на своей шкуре ее руку. Вот и досматриваем дедов, как можем. Не даем помереть, держим в этой жизни. Чтоб знали, не все умерли. Живы мы покуда. И уж своих отцов сумеем прокормить и удержать от смерти. Ты не смотри, что они старые. Иным аж по девяноста лет. А они не хотят помирать. Живут и радуются, сынами нас зовут. Не для словца, наверное, за дело. Верно, говорю? Вот я тебя к Воробью отвезу! Классный старик. Много чего расскажет. Он — сама история Колымы. Чуть ли ни первый зэк, появившийся в этих местах. А жив, слава Богу! Мы его бережем, государство о нем не помнит, давно списали в покойники, а он хоть бы что! Самый веселый и озорной. И пошутить умеет и даже выпить. Все помнит. И всех, каждого узнает в лицо. Ни на что не жалуется. На одно в обиде, что родился в стране, где человека не ценят и не берегут, как алмаз в короне. Он очень любит людей, потому самого берегут.
Бондарев, оглянувшись, увидел человека. Серый, маленький, он несуразно бежал к машине, размахивал руками, ногами, всем, что у него имелось, что-то кричал, подпрыгивал, всячески привлекал к себе внимание. И действительно, был похож на подстреленного воробья.
Писклявым бабьим голосом просил подождать его и семенил ногами изо всех сил.
—
Дед! Не торопись, я жду и без тебя не поеду! Не беги так шустро. Успеешь!—достал водитель из кузова полный мешок харчей.
—
Во, хорошо, что приехал вовремя! А то ни хрена жратвы не осталось. Все поклевал. Ты, как знал, что мне подкинуть надобно. Вовсе извел продукты. Давай мешок и бери деньги.
—
Ты еще раз приди. Тут еще картошку, лук и чеснок тебе подкинули с нового завоза. Теперь надолго хватит. Да еще вот этого человека дня на три прихвати. Он газетчик. Про тебя писать будет, как про местную знаменитость! Слышь, дед?
—
А жратвы он взял на себя? — спросил старик.
—
Взял! На твоей шее сидеть не станет! — пообещал шофер и, подав сумку Бондарева, пообещал приехать за ним через три дня.
Игорь Павлович пошел следом за стариком, еле успевая.
Дед сбросил харчи с плеча уже в доме и спросил прищурясь:
—
Ты, чейный будешь? Московский иль свойский? Откудова свалился? Прослышал про меня иль как ко мне тебя задуло?
—
Слух, батенька, по земле комом катит. Куда-то да приведет, если следом идти.
—
Ну, располагайся, ежли так. Уюта тут мало, но уж как есть. Я один сколь годов бедую,— развел руками.
—
Поместимся. Мне тут не век вековать,— отмахнулся Бондарев, решивший удивить Ивана.
Дед торопливо разгружал мешок, рассовывая продукты по ящикам и полкам. Управившись с харчами, поставил чайник на печку, загремел кружками, достал сахар.
—
Ну, давай согреемся! — предложил запросто.
—
Я энту машину сдалеку вижу. Она мне сдавна харчи подбрасывает. Мне без ей неможно. Все как положено доставляют. И хлеб, и соль, и крупу, ни в чем отказу нет. Только ешь, сколько влезет, без отказу в себя пихай. То раней, когда на зоне бедовал, все урезали. Хлеба давали, как насмех. Чай — один кипяток и то без сахару. А жратва? Смотреть тошно. В горло не лезла. Я ее в глотку, она наружу выскакивает. Спали кто где. Одни на нарах, на железных шконках, другие на полу. Хорошо, если близко к буржуйке пристроишься. Но чаще не обламывалось, отпихивали и прогоняли под нары. Большие мужики туда не помещались, а маломерков пихали всюду.