—
Где они работали?
—
Везде. Даже на трассе и умирали, и погибали, как взрослые. Далеко не все вернулись домой. А кто воротился, стали моральными калеками, потому что прошли ад на земле. Для них смерть, избавление от мук и постоянных унижений. Они голодали, мерзли и мокли, постоянно болели. О них никто не заботился и не обращал на детвору внимания. Они жили как сорняк в глухой крапиве, их била охрана и начальство. Над ними глумилась спецчасть. Даже письма из дома не отдавали. Когда их отпускали домой, с них брали подписку о неразглашении сведений о содержании и условиях жизни в зоне. Мол, если просочатся сведения на воле, их снова вернут в зону, но уже с большими сроками и в места более трудные, невыносимые. Конечно, ребятня молчала, боясь обещанной кары. Этих до конца жизни не вылечить.
—
Господи! Хорошо, что я этого минула,— сжалась в комок Варя.
—
Им никогда не крутили фильмы, не давали книг и газет. У них не было праздников. Их всегда загружали работой, по самое горло. У них не было времени на общение. Даже к скоту люди были добрее и внимательнее. Им не давали свидания с родными. Их так же, как взрослых,кидали в ШИЗО. И голодала детвора нещадно.
—
За что же их бросали в штрафной изолятор?— округлились глаза Вари.
—
За сущую мелочь и даже без повода. Съел кусок яблока, какое нарезал в компот. Или крошки хлеба кинул себе в рот. В бане украл обмылок. На работе не шустрил, как того требовал взрослый бригадир. А потому умирали пачками, молча, боясь охраны и начальства даже в последние минуты жизни. У них никогда не было теплой одежды, а спецовку на их размеры не шили. Та, какую привозили, не подходила им,— умолк человек и закурил, отвернувшись к окну.
Варя сидела, словно оглушенная.
—
Я даже не слышала о таком.
—
Откуда могла знать. Им было запрещено общаться с кем бы то ни было. Их избивали за попытку завязать разговор или что-то попросить. Я сам узнал о том через годы. Тогда уже к власти пришел Никита Хрущев и первым делом упразднил и позакрывал все детские зоны. Но ведь они были. И до сих пор на Колыме стоят на могильных плитах надписи, а на них имена и возраст покойного. Это ли не позор! Как Колыма такое терпит на своих плечах? Может от того подолгу не тает снег на ее голове, а земля не прогревается. Почему здесь такой холодный дождь, а лето короткое, как детский сон! Туда, |де упала детская слеза, жизни уже не будет, никогда не зазвенит смех. Ну, а виноватые в детской смерти обязательно понесут наказание от Бога. Это однозначно.
—
А знал ли Сталин о том, как думаешь?
—
Само собою,— отмахнулся Бондарев.
—
Выходит, он был гораздо хуже, чем мы думали о нем...
—
Что ж ты, колымчанка, ни разу не побывала на той стороне погоста? Сама бы все увидела. Не может быть, чтоб не сталкивалась с детьми. Ведь они были всюду. Почему не поинтересовалась, ведь они жили рядом.
—
Детей не видела. Я родилась, когда их всех уже увезли отсюда. А где и как они отбывали, никто ничего не говорил, потому как сами ничего не знали. Рассказывали, мол, были ребятишки, но на том и все. О них не знали многие.
—
Но могилы не молчат. Они говорят и за живых, и за мертвых. И страшно то, что о тех детях не знает никто. Словно их никогда не было,— захлопал глазами человек и курил...
—
Игорь! Кончай рвать душу на мелкие куски. Теперь уж не поможем ничем. Я не знала, потому что ходила только к матери и на могилы знакомых. К тем детям я не бегала. Была слишком маленькой, а иных уже увезли. Ну, а ты-то как терпел все и ничем не помог.
—
Все, что было в моих силах, я сделал. Через мои руки выходили на волю ребята. Опротестовывал приговоры, детвора уезжала по домам, я за тем исполнением следил зорко. Больше двухсот детей ушли с моею помощью с Колымы. Знаю, что это капля в море, но больше не получилось. Дети тоже случались разными. И меня дважды выдали сами пацаны. Вот где было обидно. Я долго был в опале.
—
А за что выдавали вас?
—
За то, что других из зоны вытащил. Это банальная человеческая зависть. Она хуже наследственной болезни. От нее до самой смерти не избавиться. Но самое плохое, когда завистью страдает ребенок. Считай, что это у него до самой смерти. Они все вышли и уже давно стали взрослыми. Но тех двоих я и теперь бы узнал. Они предали меня и своих ребят. Вот из них ничего хорошего не получится. Они с детства не умели радоваться за других и мстили, когда были сами обойдены радостью. Им легче своими руками выкопать могилу, чем открыть друзьям ворота на волю. И вся беда в том, что такие гаденыши оказывались живучее хороших ребятишек.
—
А почему так? — удивилась Варя неподдельно.
—
Закон подлости. Он действует во всем. Вот так со мною случилось, причем там, где никак не ожидал,— усмехнулся Бондарев и рассказал:
—
Приехал я в командировку по заданию редакции газеты. После Магадана прошло уже много лет. Был уверен, что в этом захолустном рыбацком поселке Камчатки меня никто не знает. Да и откуда! Там свои зоны, какие ничем и никогда не были связаны с Колымой. Транспортное сообщение между этими местностями слабое. Народ приезжий. Нет прочной связи. Да и командировка планировалась ненадолго. Дня на три, не больше. А тут мне стукнуло в голову бегло осмотреть поселок, глянуть его достопримечательности. И по пути увидел столовую, магазин. Вот вздумал зайти, глянуть, как снабжаются, чем торгуют, как живут люди, это уже от журналистского любопытства. Сама знаешь, что в маленьких поселках, как в деревнях, люди хорошо знают друг друга. Я не ожидал встретить тут никого из знакомых, тем более, что в тот поселок приехал впервые. Наткнувшись на столовку, вздумал зайти поесть. И тут смотрю, стоит какой-то худосочный, длинный мужик в спецовке грузчика и внимательно меня оглядывает. Потом вдруг осклабился, поздоровался, проследил, что я вошел в столовую и куда-то исчез. Что-то знакомое мелькнуло в его лице. Но я его не узнал. Оно и неудивительно, столько лет прошло. Это Ленька. Тот самый, какой строчил на меня доносы еще в зоне. Его злило, что ни его приговор я опротестовал. И он на год дольше других пацанов провел в зоне. Он и там работал на кухне и, конечно, не голодал и не мерз, как другие. А мне хотелось помочь тем, кому приходилось тяжко. В конце концов, Ленька мог спокойно ждать освобождения. Но тут в поселке не узнал его. Много лет прошло. Я уже корреспондент, а не прокурор, но встреча со стукачом меня бы не порадовала. Она оказалась случайной. Но крови мне попортил тот Ленька немало еще на Колыме. Подлый, брехливый был пацан. Узнай я его, честное слово, постарался бы скорее пройти мимо, как кучу говна. Он многим пакостил и, причем, из куража, без причины. Вот такая натура у него. С ним свои пацаны-зэки не общались. Ну, а я на свою беду не узнал его. В столовой глянул меню, заказал себе поесть и сел у окна, из какого видел каждого, кто проходил мимо,— почесал человек затылок и сказал:
—
Зря сел на самом виду.
—
Так это же столовая, что в том особого? — удивилась Варя.
—
Я только вышел оттуда, как меня облепили четверо парней. Примерно таких, как Ленька. Попросили закурить, внаглую затащили за угол. Ни слова не говоря, без повода и причины стали мне вламывать. Леньки рядом не было. Я отмахивался изо всех сил. Но их все же четверо. Все молодые, здоровые, нахальные. Их много, а я один,— вздохнул Бондарев.
—
А что, мимо никто не проходил? — спросила Варя.
—
Никого. Да и меня загнали в угол не случайно. Знали, там им никто не помешает. Другое дело, что я не знал за что мне вламывают? Ведь никого из них не знал. Ввалили они классно. Так отмудохали, что я и встать не мог. Обшарили все карманы, выгребли деньги, даже мелочь, и смылись. Я остался валяться в грязной луже. Только к вечеру меня подобрала милиция. А прохожие и не оглядывались, сочли пьяным,— охрип голос.