– Вы жестикулировали с Джин, с моей экс-первой самкой «хууууу»?
– Да, Саймон, я обменялся с ней жестами.
– И «хуууууу»?
– Саймон, «грррууннн» то, что я вам сейчас покажу, возможно, вас расстроит…
– Она не разрешает мне с ними видеться «хуууу»?
– Нет, Саймон, дело не в этом. Саймон… – Буснер встал со стула и подчетверенькал к усевшемуся на пол болезненному, безумному шимпанзе. – Джин показала мне, что у вас только два самца-детеныша – не три, а только два.
– «Хууууу» Да неужто «хуууу»? И каких же двух она мне оставила «хууууу»? – Сарказм гейзером бил из каждой вокализации, но Буснер счел за благо проигнорировать это обстоятельство.
– Саймон, никакого Саймона-младшего не существует. Вы понимаете, что я вам показываю «хууууу»?
– Да, да, отлично понимаю – вы просто хотите стереть мои воспоминания, это кровавое «тужтесь-не-тужтесь» в родильной, первые объятия, первое то, первое се, а личность-то куда деть? А никуда, никуда ее не денешь. Вы тут со мной жестикулируете не о пустом месте «уч-уч»! Это не ничто! Это, мать вашу, «мальчик», вот о чем вы жестикулируете! Настоящий, человеческий «мальчик»!
Издав эти гортанные вокализации – такие же, как в первые дни после припадка, – бывший художник безвольной грудой рухнул на пол, свернулся в клубок и из его задницы забил фонтан того, что обычно в ней содержится. Заку Буснеру не оставалось ничего другого, кроме как наложить Саймону жгут, вколоть спасительный раствор, отнести сей мешок терзаний в комнату и уложить в гнездо.
В наркотическом сне Саймон Дайкс веселился в ином мире. Это был восхитительный мир, там жили прекрасные, изящные, благородные существа, укрывавшие свои безупречно гладкие тела под невесомой белой тканью. Саймон находился в какой-то бесконечно огромной зале со стенами из прозрачных скал, которые уходили ввысь, превращаясь в изогнутые арки и бастионы, а на полу зелеными волнами росла трава. Убеленные существа не спеша, словно робея, ходили туда-сюда по этому дворцу услад, [125]в каждом их шаге светилась неизреченная благодать. Они не опирались на руки, а когда усаживались, складывали их на коленях, как каменные статуи на парапетах готических соборов, ожидающие конца света. Когда же они раскрывали свои красные, красные губы, изо рта у них раздавались сладкозвучные, звонкие, божественно-осмысленные вокализации, возносившиеся под самый купол светящегося дворца.
Среди неведомых существ бродил и Саймон, не чувствуя ни потребности прикасаться к ним, ни желания, чтобы они прикасались к нему. Как и во всех снах, которые снились художнику с той судьбоносной ночи, когда шимпанзечество захватило над ним власть, Саймон понимал, что спит, что этот сказочный гавот антропоидных тел ему лишь снится, и оттого чувствовал себя не в своей тарелке. Что, спрашивал он себя, наблюдая, как незнакомцы проплывают мимо, такой-то вот мир я оставил в прошлом? Что, спрашивал он себя, в этом-то мире и остался навсегда Саймон – малютка Саймон «хуууу»? Теперь он отождествлял себя с утраченным детенышем – точнее, не себя, а свое утраченное тело. И тут он увидел тело своего детеныша, тот стоял дрожа, лишенный защитного шерстяного покрова. Малютка Саймон, стройный, как молодой бонобо; белая шерсть на затылке острижена, выражение лица изящное и серьезное, маленький член и яйца точь-в-точь тычинки какой-нибудь величавой орхидеи. Саймон повернулся к утраченному детенышу, побрел по зеленому ковру, чтобы обнять его, приласкать. [126]Но едва он приблизился, как голубые глаза детеныша округлились, вылезли из орбит, его красные, красные губы раскрылись и юное тело, подобное весеннему побегу молодого дерева под порывом ветра, сжалось в спазме ужаса. И Саймон услышал, как под куполом дворца раздаются ужасные, мерзкие, гортанные вокализации, до тошноты гортанные, но оттого не менее осмысленные: «Пошел прочь! Пошел прочь, дьявольское отродье! Мерзкая тварь, обезьяна!»
Саймон Дайкс, художник, проснулся от собственного крика. [127]Он находился в гнезде, в доме Буснера в Хэмпстеде. Этим криком он, разумеется, приветствовал наступление второго месяца своего пребывания в шкуре шимпанзе.
Глава 16
Несмотря на это досадное происшествие, Зак Буснер остался непоколебим в своей решимости вычетверенькать Саймона «в свет».
– Ты, верно, думаешь, что я сполз с ума, дорогая моя дырка в попе, – настучал именитый психиатр по заднице Шарлотты одним прекрасным вечером, когда они двое, в компании еще пятерых шимпанзе, лежали в гнезде, – но «клак-клак» Гребе – просто идеальный кандидат для жестикуляции с Саймоном. Ни с кем другим наш больной не сможет так глубоко обсудить философские аспекты своего психоза «чапп-чапп».
– «Хух-хух-хух» и почему же, дорогой мой «хууу»?
– Да потому, что наш еще не очень старый пердун Гребе – копрофил, вот почему! Если Саймон окатит его дерьмом, он не только не будет возмущаться, но даже наоборот «хи-хи-хи-хи-хи»!
Буснер так возбудился от собственной проницательности, что выскочил из гнезда, схватился за турник, раскачался, вылетел в дверь и, не переставая хохотать, исчез во тьме коридора, ведущего в ванную.
В Лондон приползла осень, хладными, влажными фалангами обдирая с деревьев листву. По утрам Редингтон-Роуд заполнялась белыми ручейками стелющегося по асфальту тумана, в результате дорога блестела, как черный янтарь. С началом листопада облюбовавшие деревья шимпанзе явились наконец на свет Вожачий, хотя и серый; они раскачивались и перепрыгивали с ветки на ветку коричневыми пятнами на фоне белесых небес. Холодный, недружелюбный воздух как никогда резко разносил по окрестностям Хэмпстеда уханье и копулятивные взвизгивания обезьян, занятых, как обычно перед уползом на работу, утренним спариванием – процедурой не менее обязательной, чем первый завтрак. Даже под вечный городской гул эти особенно усиленные осенним воздухом звуки были слышны очень отчетливо.
Но дома у Буснеров, можно показать, властвовала тишина. Течка у Шарлотты и Крессиды давно закончилась, и, хотя на вакантное «текущее» место заступили Антония и Луиза – соответственно третья и последняя самки, – их седалищные мозоли не ползли ни в какое сравнение с мозолями предтеч, так что число поклонников изрядно уменьшилось. Время от времени Буснеру попадалась под лапу одинокая особь самецкого пола, которая буйно сновала туда-сюда вдоль ограды дома именитого психиатра, колотя по забору и демонстрируя окружающим свой пенис, пребывающий в состоянии эрекции, и вздыбленную шерсть. Но всякий раз это оказывались второсортные охотники за мозолями, которые им не по клыкам, и от буснеровских самок требовалось лишь махнуть посудным полотенцем или брызнуть в сторону гостей из пульверизатора, как те мигом испарялись.
Большинство старших подростков разбрелись кто куда – кто на работу, кто в университет. Детеныши отправились в школу, появляясь дома ненадолго и только в середине дня. В иные дни Буснер и его необычный пациент оставались единственными самцами во всем доме; они запирались в кабинете именитого психиатра, как монахи-затворники, а торопливые, пищащие, но в основном попросту невидимые самки им прислуживали.
Назначенным утром Зак Буснер, завершив туалет обычной проверкой состояния анальных ареалов, отправился в комнату к пациенту, где тот готовился к самой длительной прогулке за все время, минувшее со своего помещения в больницу. Натурфилософ обнаружил Саймона Дайкса в гнезде; тот лежал совершенно голый, наблюдая за мерцающим в темноте экраном телевизора. Запах заросшего, неухоженного, несчастного шимпанзе был в буквальном смысле слапсшибательным – это чувствовал даже такой ко всему привыкший специалист, как Буснер. Противник традиционной психиатрии тихонько прочетверенькал внутрь и уселся на краю гнезда, обратив взгляд в сторону телеэкрана, на котором дрожала одна и та же картинка – кадр из видеофильма, поставленного на паузу.