– Мысль любопытная, – ответил, выждав секунду-другую, Левинсон и тут же выкинул эту мысль из головы вон.
– Саймон Дайкс? – Пока друзья разговаривали, к ним подошла и стала поодаль какая-то женщина. Казалось, она никак не могла решиться, как себя вести – нагло или робко, и поэтому приняла странную позу: рука протянута вперед, тело этаким противовесом отодвинуто назад.
– Да?
– Прошу прощения, что прерываю…
– Ничего страшного, я как раз собирался… – С этими словами дебелый Джордж Левинсон зашагал по белому полу прочь, грузно погрузившись в колышущееся людское море. Выныривая посреди одной группки людей, он подсказывал имена, выныривая посреди другой – имена узнавал, каждым своим действием доказывая, что автор недавно опубликованной в каком-то глянцевом журнале статьи был абсолютно прав, удостоив его титула «самого профессионального болтуна во всем галерейном Лондоне».
– Это Джордж Левинсон, верно? – спросила женщина. У нее было круглое лицо и черные локоны, этакие колечки, набросанные в беспорядке на макушку. Одежда скорее обрамляла, чем укрывала ее маленькое, сутулое тело.
– Так и есть. – Саймон вовсе не хотел, чтобы в его тоне звучало не высказанное вслух «а не пойти б тебе, милочка», но знал, что именно так и вышло: вернисаж успел порядком ему надоесть, он чувствовал себя отвратительно и мечтал поскорее отсюда убраться.
– Он все еще вами занимается?
– Что вы, что вы, нет, уже давно не занимается. Вот в приготовительной школе, после футбола, в раздевалке он занимался мной еще как, но это дело прошлое. Теперь просто торгует моими картинами.
– Ха-ха! – Не сказать, чтобы ее смех был деланным, это вообще был не смех, скорее, намек на возможное наличие у дамы чувства юмора. – Это я все знаю…
– Ну и зачем тогда спрашивать?
– Значит, так. – Лицо собеседницы недовольно скривилось, и Саймон сразу понял, что раздражительность и вздорность отражали ее подлинный душевный склад, а все прочее достигалось титаническим усилием воли. – Если вы намерены грубить…
– Что вы, извините меня, право… – Он поднял руку, помял пальцами сгустившуюся атмосферу, придал ей по возможности изящную форму, погладил ее, погладил даже запястье самой обиженной. – Я вовсе не хотел… просто я устал и… – Подушечками пальцев он пробежался по ее ладони, по браслету часов, сталь, кости на запястье такие же резкие, как его слова, птичьи кости, воробьиные кости, сломанные кости.
Проделав все это, Саймон повернул голову к окну, заметил над рекой стайку птиц, кажется ласточек, порхают туда-сюда, то сбиваются в плотный шар, то разлетаются в разные стороны – точь-в-точь мысли в голове без царя. Подумал о Кольридже, затем о наркотиках. [9]Смешно, этакая синестезия концептов, вот одни люди «слышат», что дверной звонок зеленый, а я думаю о Кольридже как о наркотиках, о птицах как о Кольридже, о птицах как о наркотиках… Тут перед мысленным взором Саймона возникла Сара, особенно ее лобковые волосы, а за ней и эта женщина, куда же без нее, которая хотела войти в его сознание прямо на его глазах, нет, сквозь его глаза – понимаешь, дружище, перспективы-то как не бывало! – и изучить его содержимое, найти, чем поживиться.
– Я вовсе не собирался грубить. Я устал, знаете, этот вер…
– Еще бы, у вас у самого скоро выставка. Скажите, вы из тех, кто все всегда успевает в срок?
– Нет, совсем наоборот. У меня вообще как заведено: я пишу все картины за день до открытия и всю ночь напролет вставляю их в рамы… – Саймон одернул себя. – Постойте-ка, сейчас я снова вам нагрублю. Так не пойдет – я не скажу больше ни слова, пока не узнаю, с кем имею честь…
– Ванесса Агридж, «Современный журнал». – Она протянула художнику свой птичий коготь и не столько пожала руку, сколько почесала ладонь. – Я шла сюда по работе, но, похоже, не стану писать об этой дамочке, так что для меня большая удача… что я наткнулась на вас… застала вас в естественной, так сказать, обстановке всего за неделю до вашего собственного вернисажа… – Тут топливо кончилось и журналистка заглохла. Молчание тяжким грузом рухнуло на пол между ними.
– Дамочке? – выдержав порядочную паузу, осведомился Саймон.
– Я про Мануэллу Санчес, – ответила Ванесса Агридж и легонько хлопнула его по плечу свернутым а трубку каталогом, приняв вид, который ей самой, вероятно, казался кокетливым.
Художник смерил ее новым, бесперспективным взглядом: каплевидная морда с поперечной красной отметиной, сверху черная шерсть, снизу черная шерсть. Надувается, красная отметина расходится пополам, обнажая клыки. Собеседница меж тем продолжала:
– Ходят слухи, что она весьма незаурядная особа – ну, по крайней мере так говорит ее шайка, – но это все враки. Скучна и тупа. Двух слов, связать не может.
– Но ее картины, разве вы не за ними сюда пришли?
– Фи, – фыркнула журналистка, – нет, конечно нет, «Современный журнал» занимается вещами увлекательными, историями про художников, стилем жизни и прочим в том же духе. Этакое «Вазари [10]с клубничкой», как говорит наш главред.
– Броско.
– Еще бы. – Она поднесла к губам свой бокал, прокатный, как и прочие, отпила немного и, не отнимая его от губ, уставилась на Саймона. – А все-таки, ваша выставка. Что там будет? Фигуративные вещи? Абстракции? Возврат к концептуализму в духе вашего «Мира медведей»?
Прежде чем ответить, Саймон вооружился обычным трехмерным зрением и провел повторный осмотр Ванессы Агридж. Осмотр первым делом выявил, что она очень сильно напудрена, лицо – вовсе не каплевидное, напротив, скорее птичье, заостренное, с глазами, смотрящими как бы вбок, а не перед собой, – словно тестом намазано, хоть сейчас ставь в печь. Затем, прикинув, сколько в ней кубометров, килограммов и объемных процентов спирта, Саймон втянул носом ее запах, включил виртуальный эхолот и изучил форму ее тела, скрытую под мешковатым платьем, запустил один воображаемый зонд в анальное отверстие, другой в левую ноздрю, вывернул ее наизнанку, как чулок, – и за всем этим совершенно забыл, кто она, черт возьми, такая и что она, черт возьми, такое тут говорила, и потому сказал прямо:
– Ну, не абстракции, уж это точно. На мой взгляд, современное состояние абстрактной, сиречь неизобразительной, живописи полностью соответствует определению Леви-Строса, то есть мы теперь имеем «академическую школу, представители которой пытаются на своих полотнах изобразить манеру, в какой стали бы их создавать, если бы, паче чаяния, им в самом деле вздумалось этим заняться».
– Отличная фраза, – сказала Ванесса Агридж, – очень… остроумная. Могу я использовать ее в статье, указав имя автора, разумеется?
– Не забудьте, автор – Леви-Строс, это его мысль, а не моя.
– Разумеется, разумеется… – Птичьи лапки журналистки извлекли из ее недр включенный диктофон, нервно затеребили его. Саймон и бровью не повел. – Стало быть, мы увидим портреты? Или, может быть, натюрморты?…
– Обнаженную натуру. – Он вспомнил, как курил на болоте краденую сигару, материнский пояс, не пояс даже, а целый экватор, пенис отца, короткий, обрезанный…
– С намеком на Бэкона [11]или, скажем, на Фрейда? – хихикнула она. – Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде…
– Это картины о любви. – Справил нужду, не снимая штанов. А потом снял, и все дело льется на пол. Капает желчными каплями. Лужа на линолеуме. Подпись под картиной в галерее: «Линолеум, моча». Линописюра под названием «Вздох».
– Как-как? – Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами.
– О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет.