А на земле, на московских улицах, куда он вернулся из Трубчевска, догорало жаркое пыльное лето. Политические процессы, которые один за другим стали разворачиваться после убийства Кирова, не могли не казаться инспирированными, но политическая борьба, за ними проглядывавшая, как таковая Андреева интересовала в эти годы мало. Главным врагом и жупелом сталинских властей стал троцкизм. С 19–го по 24 августа прошел процесс о контрреволюционной деятельности "троцкистско — зиновьевского террористического центра", процесс 16–ти. Его контролировал Николай Ежов, которым 26 сентября заменили Генриха Ягоду. Хотелось верить, что после этого репрессий станет меньше, об их размахе в следующем году никто не мог и предположить. Стихотворение о Грибоедове, тогда написанное, говорило о роке власти:
Быть может, в этот час он понял — слишком поздно, —
Что семя гибели он сам в себе растил,
Что сам он принял рок империи морозной…
Немало было осужденных на громких сталинских процессах тридцатых, которые, так или иначе, сами приняли настигнувший их рок беспощадной власти.
В романе "Странники ночи" возвратившийся из Трубчевска Александр Горбов поражен тяжелой атмосферой, царящей в доме. Его мать, оставшись с сыном наедине, перечисляет друзей и знакомых, арестованных за время его отсутствия. Сцена обычная для тех лет с чередой политических процессов, мрачных газетных кампаний, ночных арестов. Подобные новости в сентябре 1936–го встречали и Даниила Андреева.
Из октябрьского письма брату явствует, что после возвращения из Трубчевска он собирался ехать в Калинин, видимо, на заработки, но не поехал, работа нашлась в Москве. "Теперь очень много работаю, с 10 утра до 12 ночи, — писал он. — Так будет продолжаться, я думаю, еще месяца полтора, а потом войдет в норму. Дело в том, что со своей летней поездкой я сильно залез в долги и теперь надо их поскорее возвращать.
За прекрасное лето расплачиваемся ужасающей осенью: ранние холода и убийственная слякоть. Третьего дня даже снег шел" [226].
Вероятно, о событиях этой же осени говорит тогдашнее стихотворение:
Ты выбежала вслед. Я обернулся. Пламя
Всех наших страстных дней язвило дух и жгло,
Я взял твою ладонь, я осязал губами
Её знакомый вкус и сонное тепло.
Я уходил — зачем? В ночь, по размытой глине,
По лужам, в бурелом хотел спешить — куда?
Ведь солнца ясного, садов и мирных лилий
В бушующей судьбе не будет никогда.
Я вырвался. Я шёл. О плечи бились сучья.
Я лоб прижал к стволу; ствол — в ледяной росе…
Кем для меня закрыт покой благополучья?
Зачем я осужден любить не так, как все?
Стихотворение, позже вошедшее в цикл, посвященный Галине Русаковой, видимо, обращено к ней, и, несмотря на мучительность отношений, ее фотография неизменно стояла на его столе.
Часть шестая
СТРАННИКИ НОЧИ 1937–1941
1. Письмо Сталину
Не дожив нескольких часов до Нового года, в разгар дела "юристов", умер старый друг семьи Добровых Николай Константинович Муравьев. Смерть спасла от ареста стойкого защитника преследуемых, ссыльных, томившихся в тюрьмах. "Даниил читал всю ночь над его гробом Евангелие — он всегда читал над усопшими друзьями Евангелие, а не Псалтырь. Как раз в это время явились с ордером на арест покойного и обыск<…>. Гроб с телом покойного стоял на его письменном столе, Даниил продолжал читать, не останавливаясь ни на минуту, а пришедшие выдергивали ящики письменного стола прямо из-под гроба и уносили бумаги" [227], — рассказывала со слов Андреева его вдова. Так начался 37–й год в знакомом с малолетства доме в Чистом переулке. Не случайно в нем он поселил главных героев своего романа.
Год оказался страшным, но страшное стало обыденным, многим казалось, что их репрессии не коснутся хотя бы потому, что они ни в чем не виноваты. Так днем считали те, за кем являлись той же ночью. Аресты проходили по ночам, органы старались делать свое дело, не привлекая лишнего внимания, расстреливали тайно, родным сообщали не о казни, а о приговоре — "десять лет без права переписки". Существовало как бы две действительности — ночная, с арестами и расстрелами, страхами, и дневная, с надеждами на лучшее, с желанием не знать, с попытками разумного объяснения совершающегося, пока оно тебя не задело. Лион Фейхтвангер, в январе посетивший Москву, писал в молниеносно изданной по — русски книге "Москва 1937": "Громадный город Москва дышал удовлетворением и согласием и более того — счастьем" [228]. Фейхтвангер присутствовал на процессе Пятакова — Радека и, по его словам, убедился в виновности обвиняемых, но признался, что их поведение перед судом осталось для него непонятным. Логику трагических ролей определили сценаристы и постановщики судилища, они же приглашали зрителей. А что могли понять те, кто узнавал о судах и расстрелах из газет?
Как относился к совершавшемуся, что переживал поэт, можно судить по его стихам:
Д. Л. Андреев. 1937
Помоги — как чудного венчанья,
Ждать бесцельной гибели своей,
Сохранив лишь медный крест молчанья —
Честь и долг поэта наших дней.
Стихи написаны в 37–м. Но, видимо, позже. А зимой Даниил продолжает по просьбе брата, рвущегося из эмиграции, малоуспешные хлопоты. 18 марта пишет ему: "Дорогой мой, родной мой Димуша, мной сделано все, от меня зависевшее. Не так давно было отослано письмо И. В. Сталину, и я думаю, что на протяжении апреля, может быть, мая, дело вырешится окончательно. Если ты получишь какое-либо сообщение из консульства, пожалуйста, тотчас же напиши мне, чтобы я мог немного подготовить ваше, так сказать, pieds a terre [229](во франц<узской>орфографии я не силен). Должен сознаться: неужели действительно приходит к концу двадцатилетняя разлука. Это так странно, так невероятно, что боюсь мечтать, и все-таки мечтаю беспредельно.
Мы живем по — прежнему. Только дядя что-то стал сдавать (с прошлого года). Грудная жаба часто не дает ему возможности двигаться, и иногда ему приходится лежать по целым неделям. Лежит он и сейчас, тихо читая у себя за занавесками.
Мама тоже, конечно, чувствует себя не блестяще, ведь надо учитывать, что им обоим уже под 70 лет. Бодрее и крепче держится тетя Катя. Алекс<андр> Викт<орович>страшно много работает, я его почти не вижу.
У меня в работе бывают перебои — исключительно по вине моей феноменальной практической бездарности. Исключая этой стороны жизни да еще того, не менее плачевного факта, что личная жизнь моя не устроилась и, вероятно, никогда не устроится, — в остальном этот год был для меня плодотворным и, если так можно выразиться, внутренно — щедрым. Читаю, впрочем, немного. Знаешь ли ты роман Бруно Франка "Сервантес"? Книга замечательная, настоящая большая литература. Она здесь имеет громадный успех.