Если бы я доверилась своему первому впечатлению! Сколько неприятностей можно было бы избежать, если бы мы всегда доверялись только ему! Но я попыталась себя обмануть. Как и многие мои сверстники, я была влюблена в киношки! Меня пленяла эта удивительная способность кинематографа поражать воображение, так что попавший под его влияние уже не может понять, где кончается мечта и начинается реальность. Я тоже была зачарована Голливудом, его ставшими легендарными пороками, его способностью, подобно горгоне Медузе, уничтожить любого, кто осмелится взглянуть на него. Конечно, кое-какие слухи доходили оттуда до меня. Я знала, кто из моих школьных приятелей неплохо устроился там. Это, за редким исключением, были люди самые бесталанные, напрочь лишенные фантазии и за новый «роллс-ройс», виллу с бассейном и щепотку кокаина готовые вполне примириться с несправедливостью. И все же то, что связано с Голливудом, продолжало по-прежнему волновать меня. Я изучила некоторые голливудские мифы и поняла, насколько они убоги. Теперь настал черед проверить миф о его порочности и испорченности.
Мои изыскания на этот счет начались в отеле «Шерри-Нидерланд» на следующий день после рокового звонка.
Первые впечатления: Бритт Гольдштейн возлежит в желтом шезлонге, попивая джин с тоником, в то время как в номер меня впускает ее школьная подруга из Флэтбуша Сью Злотник. Это уже о многом говорит: она даже задницы не приподняла, чтобы поздороваться со мной. Она лежит, развалившись в шезлонге, и в разрезе халата от Бендела видны ее ноги, ухоженные в салоне Элизабет Арден. Она очень маленького роста (около 4 футов 10 дюймов), худая (никогда не доверяла худым), с огненно-рыжей гривой, ледяными глазами и вытянутым в узкую линию маленьким жестким ртом. Ее нос напоминает своим изгибом букву «S» (а может быть, полумесяц? или засохшую корку сыра?) — добрая половина евреек в Беверли-Хиллз обладает такими носами. (Если их все вместе сложить, получилась бы дорога обратно в Польшу — из Беверли-Хиллз). Но самое характерное в Бритт — это рот. Напряженные мышцы, растягивающие ее губы в улыбку, обнаруживают глубоко запрятанную подлость и полное отсутствие благородства. Судя по всему, выражающий ее жизненное кредо девиз («Без борьбы нет победы») не способствовал ее нравственному развитию.
— Привет, — говорит она сильно в нос, и ее голос напоминает жалкую пародию на выговор еврейской девушки из Бруклина. Наверное, в записи какого-нибудь лингвиста-диалектолога это выглядело бы очень забавно, что-то вроде «при-э-вет». — Это моя приятельница, Сью Злотник. А мы с ней как раз ударились в воспоминания.
— При-э-вет, — говорит Сью.
— Добрый день, — отвечаю я.
Мизансцена характеризует расстановку сил — как у Микеланжело на полотнах. Бритт по-прежнему возлежит, Сью теребит сумочку, я стою в неловкой позе возле шезлонга, пытаясь протянуть руку.
Вообще-то мне доводилось встречаться с разными людьми. Среди них были Нобелевские лауреаты, люди, ставшие живой легендой, мэры (если не президенты) и принцы (если не короли), и, откровенно говоря, в их присутствии я не испытывала ни малейшего смущения, но тут, с Бритт (которую в свои молодые и более снобистские годы за одно только произношение я стала бы презирать) — я вдруг растерялась. От нее исходила какая-то таинственная, магическая сила, что-то было в ней от дворового атамана, предводителя мальчишек, от эдакого доморощенного супермена: не обладая особой физической силой, она тем не менее так же умела подчинять себе. В ней чувствовался прирожденный победитель — и не потому, что она была умнее или способнее остальных, а потому что невооруженным глазом было видно: она способна на все. Одна ее бывшая подруга (насколько мне известно, все ее подруги оказывались бывшими в конце концов) позже рассказала мне, что как-то раз, еще в те времена, когда ей самой приходилось заниматься вполне земными делами, она выбирала ткань на занавес или на мебельную обивку и в тот момент, когда продавец отвернулся, она, и глазом не моргнув, слегка порвала материал, а потом потребовала скидку. Не будь я еврейкой, знакомство с ней сделало бы из меня антисемитку. Будь я мужчиной, она укрепила бы мое недоверие к женщинам. Если бы я была пожилым человеком, благодаря ей я бы окончательно разочаровалась в молодом поколении. Но я — это я, поэтому я отбросила прочь все сомнения относительно Бритт и стала жадно внимать тому, что она желала поведать мне про мою книгу.
Сью Злотник через некоторое время ушла. Мне показалось, что где-то я уже видела эту сцену, — как она, пятясь, выходит из гостиничного номера: так, должно быть, придворные выходят от короля, — но, возможно, память меня подводит. Так или иначе, она ушла — незаметно, смиренно. А Бритт продолжала с царственным видом восседать в шезлонге — правительница игрушечной страны, королева пластиковых кредитных карточек.
— Когда я впервые прочла вашу книгу, — начала она, — я поняла — это и моя жизнь. И тогда я почувствовала, что мы можем стать настоящими друзьями. — (Позже я осознала — частично благодаря Бритт, — что нельзя доверять человеку, начинающему деловой разговор с уверений в любви и дружбе. Чем меньше слов о дружбе, тем лучше. Чем больше слов, тем меньше надежды хоть когда-нибудь получить чек.) — Ваша книга представляется мне исповедью женщины, неожиданно открывшей для себя способ спасти собственную жизнь…
Представьте себе этот жуткий акцент и отвратительную гнусавость, помноженные на напыщенность слога и фальшивую глубокомысленность. А я, как дура, сидела и слушала ее идиотские разглагольствования о том, что еще час назад считала собственной книгой.
Она хотела приобрести права на экранизацию и назвала мне до оскорбительного низкую цену. Я сказала, что должна посоветоваться со своим агентом, и тогда она вдруг сбросила маску, на глазах превратившись в бандита с большой дороги. Никто больше не станет этого делать, заявила она, никто больше не претендует на этот роман. Мне бы тут же ответить: «Ну и что?» — но я испугалась, что тогда все мои кинематографические грезы развеются, как дым.
— Но если книга вам действительно так понравилась, то почему же вы считаете, что больше никто не захочет ее купить? — Одно то, что я приняла навязанный ею разговор, она немедленно расценила как признак слабости. Такие люди признают только нажим. У них можно требовать. Или просто взять и уйти. Но к сожалению, мне понадобилось еще два года, чтобы окончательно себе это уяснить.
— Я люблю риск, люблю, когда все решает случай, и вот теперь хочу поставить на вас.
Хочет поставить на меня! Это квинтэссенция ее стратегии. Она говорит мне — мне, чья книга разошлась миллионным тиражом, — что собирается поставить на меня! Она, видите ли, делает мне одолжение!
И, что самое удивительное, это сработало! Я вдруг начинаю нервничать, потеть, заранее паниковать. Я уже представляю себе этот величайший шедевр, нечто эдакое в стиле Бергмана-Феллини-Трюффо, — и боюсь, что все уйдет сейчас, как вода в песок.
— Вы не представляете себе, что сделают с вашим романом эти окопавшиеся в Голливуде мужские шовинисты. Да они просто угробят его. Со мной вы, по крайней мере, будете знать, что в любой момент можете вмешаться, вы сможете осуществлять авторский контроль…
Старая песня: авторский контроль. Отказываешься от денег, зато получаешь право на контроль. Голливудские штучки. Так изящно. Так интеллигентно. Потому что вам, конечно же, никогда не доводилось осуществлять контроль. Так что же, отказавшись от денег, вы получите? Ничего… А весь так называемый литературный мир тем временем обвинит вас в том, что вы «продались». Ох уж этот мне литературный мир! Он ненавидит неудачников и презирает успех. Он не уважает тех, чьих книг не читают, и испытывает патологическую ненависть к тем, чьи книги идут нарасхват. Тщетны попытки ублажить литературный мир. А Голливуд прост, прозрачен и чист, — если всеобщую продажность можно считать чистотой. Там важно только одно — деньги, деньги, деньги. Если у тебя много денег, ты хороший человек, и чем больше ты зарабатываешь, тем лучше ты кажешься остальным. А цель оправдывает средства.