– Ну, завертывай, Лука… К месту скорей бы… Изустал и так – беда! – порешил Фомушка.
– И то. Не покажется – переменим. Ведь не на цепь прикуют.
Дворник с фонарем повел их в избу. Они вошли в длинную, просторную комнату, по стенам которой действительно тянулись нары. Дворник, вынув из фонаря огарок, воткнул его в бутылку и полуосветил черные стены, кое-где обклеенные старыми газетами. Два человека спали, закутавшись, по углам нар; кто-то возился на полатях. В заднем углу стояла широкая изразцовая печь; на изразцах глазурью были наведены невозможные китайцы в широкополых шляпах. Вообще в комнате было пусто, сыро и прохладно. Но присяжным показалось хорошо.
– Ужинать, может, будете? – спросил дворник.
– Нету. Рады, что до места добрались.
– Так, так. У нас покойно. Вздохнете. Издалеча?
– Дальние. Из-под Горок.
– Да, да. Не близко. Может, пить захотите?
– Оно бы хорошо, кабы кваску хлебнуть, – мы бы с лепешкой прихлебнули. В горлах пересохло!
– Пересохнет. Разбирайтесь… Места у нас вдоволь.
Присяжные огляделись: просторно, как будто тепло. Им еще не верится, что не дует ветер и не саднит лицо, не вязнут более и не скользят застывшие ноги.
– Ах, важно, – подхватил Недоуздок. – Шибко натрудили себя. Теперь дубинкой меня не разбудишь.
Ему весело подкрякивали и подкашливали прочие.
– А что-то шабринских не видать.
– Може, на полатях.
– Где на полатях! Они бы сказались.
Вошел хозяин с большим деревянным поставцом квасу.
– А где ж наши-то, говорил ты, почтенный?
– А они вот рядом… Помилуйте! У нас без обмана… Вот рядом… Спят, поди! Завтра свидитесь чудесно. Будьте покойны.
– Так, так… А печку-то, хозяин, должно, выдуло. А нам посушиться требуется, – осторожно поглаживая широкою ладонью по изразцам с китайцами, заметил Недоуздок.
– Печка-то? Ах, братец… Это городская, потому и остывает. А ты – сушить! Сушить если – на кухню приходите. Туда приносите.
– Так, так. Ну мы и на кухню, коли так…
– Выдуло! Это уж печка такая, – объяснил хозяин, – купецкая… Печка легкая. Она тебя исподволь греет… А не то что – лег, да и бок спалил.
– Бывает, почтенный, – подтверждал Недоуздок, – бывает у нас по деревням и это… Наработавшись, часто палят у нас бока-то. Умаявшись, на нашу печку ложись с опаской… Ожжет!
Присяжные даже расшутились. Снеся свои мокрые одеяния на кухню, они скоро улеглись по нарам и полатям.
Наутро, по обыкновению, пеньковцы поднялись рано; все они, по указаниям Луки Трофимыча, умылись, переодели рубахи, причесались, густо намазав коровьим маслом волосы, расчесали бороды и затем стали вынимать «обменки»: вынули – у кого были синие, у кого серые зимние суконные, а у кого летние тиковые поддевки и кафтаны, которые надеваются ими в деревнях только два-три раза в год в высоковажных случаях: на свадьбах, в приходский праздник, на рождество и пасху. Привели в порядок обувь: пятеро надели кожаные сапоги, слегка их смазав сальною свечкой; прочие валенки. Лука Трофимыч одевался и прибирался вперед всех, другие делали то же, что делал и он. Надев «парадную» одежду, подпоясались все новыми кушаками; на горло туго повязали большие пестрые и красные платки. Богаче всех, «купцом», оделся Бычков: в сине-суконную чуйку, опоясанную красным кушаком с широкими концами с кистями, в кувшинные сапоги, собранные «в кольца», на шее был даже шелковый платок. Те, у кого хорошая «обменка» была летняя, накинули еще на плечи серые зимние разлетаи; только опять один Бычков, хотя и был в теплой чуйке, надел поверх широкий синий кафтан.
Все были степенно довольны и даже несколько трусили. Один Фомушка глядел уныло и кряхтел и одет был беднее всех; ему нездоровилось.
– А ведь нас, братцы, дворник-то объехал, – сказал Недоуздок. – Искал я шабринских – нигде рядом не нашел… Тут и стройки-то нет.
– Вчера изустали очень: рады месту. Где тут его поверять!
Вошел хозяин.
– Как же, брат, наших-то не видать?
– Ваших-то? Да на что вам они? В суде увидите… Разве у нас плохо? У нас чудесно, лучше не надо: простор, чистота, теплынь. А ваши, я говорил, рядом будут… Вот пройдешь три избы – тут тебе и будут.
– А говорили – здесь. Мы было с тем и шли. А то опаска есть насчет одежонки, тоже… по незнакомству-то.
– Здесь? Да это все одно: у дяди они у моего остановились. Дядя тоже двор держит… Что ж, мы родные, близкие… А насчет опаски будьте покойны: у нас этого баловства нету. У меня за всем свой глаз. Пожалуй, хоть заприте – вот в конничек. Прекрасно будет. Я и замок приспособлю.
Успокоившись на этот счет, присяжные надели шляпы, картузы и шапки и, перекрестившись, пошли в город.
Было еще рано. Звонили к ранним обедням. Попадавшиеся пеньковцам горожане, спешившие на рынок, останавливались, видя разодетых по-праздничному мужиков, говорили: «Присяжные!» – и смотрели им вслед, словно на диво какое. «В новинку им мужики-то ряженые», – замечал Недоуздок. Проходя площадь, зашли присяжные в собор, постояли на паперти, в дверях, помолились; издали поглядели на украшения, на купол, на большое паникадило; на паперти обратил их внимание Лука Трофимыч на большую картину страшного суда, написанную на стене, с полинявшими и облупившимися грешниками и бесами. «Вот она, полоса-то божьей грозы! – заметил Еремей Горшок. – Экие страсти!.. А это, братцы, гляди: судию неправедного поджаривают… вон этот черномазый-то. И весы, вишь. Один богомаз мне сказывал: судей, говорит, мы всегда с весами рисуем. Одна-то чашка, видишь, правда, другая – кривда… Ну, кривда правду у него перетянула – вот и поджаривают… Вот оно каково легко судьей-то быть!» – прибавил он боязливо и почти с ужасом посмотрел на соборного сторожа, который равнодушно, как с давнишними знакомыми, обращался с бесами без всякого страха: к одному лестницу поставит, к другому щетку пихнет, а третьему на самый нос, – куда, вероятно, им же был вбит здоровый гвоздь, – повесил скуфейку и ключи. Прошел важно протодьякон, расчесывая большою гребенкой кудрявую бороду; вид он имел осанистый, рост высокий, живот большой, волосы заплетенные в мелкие косички; присяжные полагали, что это сам благочинный по меньшей мере, и пожелали пред судом принять благословение, но протодьякон сердито махнул рукой и поспешно ушел в алтарь, загудев что-то сплошным басом на весь собор. «Не удостоил», – с грустью прошептал Фомушка.
Из собора присяжные пошли к окружному суду. У крыльца мерзла какая-то крестьянка с котомкой за плечами и часто сморкалась в угол головного платка; она низко поклонилась им и, пропустив, вошла уже вместе в переднюю под сводом лестницы.
Усатый, высокий, с большими солидными баками и серьезным лицом, в полушубке и чисто вычищенных сапогах, швейцар ходил со щеткой между деревянными вешалками и выметал сор.
– Раненько, почтенные, раненько! – проговорил он, увидя присяжных. – Долго вам придется ждать. Присяжные?
– Они. Да ведь где у нас время-то знать! Поранее-то оно без опаски. А то вы, слышь, строги.
– Мы строги. У нас все строки. Как что мало-мальски упущенье, хоша полчаса, – сейчас строк… Ну, и штрафуют.
– Вишь, оно как, спуску не дают. Так тут, по нашим капиталам, и с ночи заберешься.
– Пожалуй, что заберешься. Посидите пока, – пригласил их швейцар. – А ты что, старуха, все ходишь?
– Я, ваша милость, по делу… Сынок у меня тут судился…
– То-то, судился… Так что ж теперь дожидаешь, каждый день ходишь?
– Говорят, потребуют еще… Да я богу молюсь… Вот к заутрени схожу, а оттуда и сюда.
– Привыкла, должно, к суду-то!
– А что ж, милая, али осудили сынка-то? – спросили присяжные.
– Осудили, родные!
Крестьянка заплакала.
– А за что?
– За поджог.
– Как же это он?
– По глупости.
Крестьянка замолчала, подумала, потом начала кланяться им.
– По глупости, родные… Всего шестнадцатый годочек минул, что малый ребенок еще… Будьте милостивы! Все купцы да приказные судили: они наших делов не знают… Може, вы помилуете. Вам наши порядки известны.