Лука Трофимыч и Недоуздок шли впереди. За ними следовали прочие «хозяйственные и правильные мужики». Только Фомушка (по списку Фома Фомин), это воплощенное смирение, плелся сзади всех.
Шли присяжные бойким и частым шагом, молча. Верст за пять от волости сиверком понесло с полей. Дорогу стало заметать, словно мучною пылью, мелким снегом. За полушубки, за воротники пробивала стужа к телу. Пройдя верст семь, путники остановились.
– Ишь ты как, братцы, заметает. Того и жди, что разыграется…
– Вьюжит… Кафтанишка-то, парни, у меня не очень чтоб хорошо приспособлен. Дырявит! – печалился Фомушка.
– Когда б засветло в слободу поспеть.
– Где поспеть? Сугробно.
– На печь бы, братцы, важно теперь али бы на полати забраться, – мечтал Недоуздок. – А то, глянь, какая подымается мятлица. Неровно закоченеешь. Валенки-то, вишь они, поистерлись. Хорошие-то жене покинул. Жалко стало, – истаскаю, думаю.
– Все мы тоже не очень чтоб в какие заморские меха-то разодеты. Эк ведь господь наслал за грехи наши. Хоть бы пообождать денек-другой.
– Нельзя. У судей все по строкам.
– И то. Не застаивайся, братцы. Нехорошо в экую божью волю.
Присяжные обернули головы платками и опять бойко двинулись вперед.
Снега наносило все больше и больше. Хотя времени было еще немного, но становилось заметно темнее. Лес вдали зачернел. По ветру волчий вой донесся. Влево стали показываться едва заметные придорожные елки.
– Вон путина-то. Способней теперь будет идти-то. Тракт многоезжий, – заметил кто-то.
По большой почтовой дороге идти стало легче; но и она была пустынна: никто не обгонял их. Вот кто-то где-то свистнул. На свисток еще ответили. Присяжные пошли уже не гусем, а кучей.
– Это он балуется. Любит он экую пору, – заметил один Еремей.
– Нет, это не он. Это овражники, – сказал Лука Трофимыч.
– Много, слышь, их здесь.
– Много, фабрики все кругом. Народ баловень… Народ отябель кругом их селится. Днем-то их не видать, а вот по ночам так знатно закучивают. По слободе у них как ночь, так и пойдет гульба. Позапрошлым годом такого молодца мы судили. Рассказал всего. Много, говорит, нас. Другой раз, говорит, на фабрике-то месяца по два расчета не дают, а то без муки сидим. Ну, и собираемся в слободу. А там есть коноводы такие: сейчас это тебе водки дадут на голодное-то брюхо. И денег предложат, только, говорят, по ночам на дорогу выходи. И идем, говорит, – кто в сигнальщики, кто в досмотрщики, кто в передатчики…
В это время кто-то промчался верхом, обогнал их, круто осадил лошадь, оглянул молча, свистнул и, обернувшись назад, скрылся в кустарник.
– Это, должно, из них, – досмотрщик.
– Они нас не тронут, – заметил Недоуздок.
– Что так?
– Не тронут. Мы судьи.
– А почем им знать?
– Как не знать! Кто в эту пору из пешеходов гурьбой ходит, кроме нас! Богомолы по зимам не ходят; на заработки тоже не ходят, а коли ходят, так в экую пору по своей воле не пойдут – не срочные.
– Это так. А что ж бы им нас и не тронуть? Разве они нас боятся?
– Судей бояться им нечего. Нет, они судей не боятся, потому – что им судьи? Они станового боятся. Ну, а все же судью ублажить им чем ни то нужно. С судьей ему, гляди, прилучится встретиться. Нехорошо, по совести, судью обижать.
– Нет, они нашего брата не обидят, – подтвердил Лука Трофимыч. – Рассказывал тот парень: нам, говорит, понапрасну людей обижать непочто, мы сами по горькой нужде идем. А там, говорит, как пустят фабрику в ход, заработки, харчи выдадут, – мы и опять работать… Плачет паренек-то, говорит: я было в покаянье пришел, – очень уж, вишь ты, душа-то стала тосковать от такого беспутства, – а они ж меня, дурака, и выдали.
– Дурака! А их не поймают, выходит, умников-то?
– На то он и умник… Умник-то в лисьей шубе ходит.
– Ну, и что ж, Лука, вы этого парня?..
– Оправдали… О господи, господи! – вздохнул Лука и помолчал. – А гляньте-ка, ребята, – огни! Это в слободе!
– Это волки!
– Где волки! Вишь вон, и колокольня мерещится будто…
– Поддай, братцы, ходу, – крикнул Недоуздок, – печка близко! Здорово знобит!
Присяжные прибавили шагу. Слобода была близко.
II
Присяжные на ночлеге
Наступила ночь. В слободе уездного города П. кое-где мелькали сквозь занесенные снегом окна мутные огни. Где-то выла собака. С одного постоялого двора по снегу бегали через улицу из-под подворотни длинные тени и лучи: кто-то ходил по двору с фонарем. Слышно фырканье лошадей.
– Осторожней с огнем-то… вы! – кричали из глубины двора.
– Мы осторожны… не впервой.
– То-то. Полуношники. Сожжете, – с вас взыски-то какие!
– Ну, не очень важны хоромы-то… Може, выплатим старыми лаптями…
– О, гужееды-зубоскалы! Сами бы нажили… Век изжили в одних портках, так не знаете, каково она, нажива-то, дается.
Присяжные, все занесенные снегом, подошли через сугроб к воротам и стукнули железным кольцом.
– Кого там еще в экую ночь носит?
– Ночевать бы, – откликнулись присяжные.
– Эко ночевальщики какие проявились! – огрызался голос со двора. – Куда это ветер гонит?
– В округу.
– Пешие, чай?
– Пешковые мы.
– Проходите дальше… Проходите… Местов у нас нет… Какие такие с вас барыши?.. Проходите в харчевню.
– Полно-се, ты, старый! Уймись! Загрызла тебя корысть-то! – крикнул женский голос из избы. – Куда их гонишь в экую погодь? Где они будут харчевню искать теперь?
– Ну, умны стали, – проворчал кто-то и стукнул дверью.
– Много ли вас? – спрашивал тот же женский голос за калиткой.
– Восьмеро.
– Много. Тесно будет… Экое дело!.. Возчики еще у нас стали, порожняки… Разве потеснятся.
– Мы потеснимся. Не важно привыкли спать! – откликнулись голоса со двора. – Пущай!
– Ступайте, родимые, ступайте… Да снег-то отряхните на воле. Намочите, – говорила женщина, отворяя калитку.
Присяжные вошли в избу, в которой по лавкам укладывались возчики; они, видно, только что поужинали. Работница собирала со стола посуду.
– Раздевайтесь, родные, – говорила, входя, хозяйка, – посушитесь, а вы, возчики, потеснились бы.
– А кто будете? – спросили возчики.
– Чередные будем.
– Присяжные?
– Они самые.
– Ну, ну, грейтесь… Места будет… Всем хватит. С печи послышалось ворчанье:
– Эка напустили побиральцев… Гольтяпы – какая орава.
– Полно, уймись…
– Спи, старичок, со христом; мы не обидим.
– П аужинать что будете? – спросила хозяйка, полная, с грудью-козырем, расторопная баба.
– Нету. У нас деревенское есть. Кокурками бабьими побалуемся. Тоже бабы наделили как быть, – любят.
– А то поели бы. Щи вот остались. Я ничего не возьму. Знамо, люди из повинности. В городе тоже, поди, четырнадцать дён прожить придется. Изъянно.
– Харчевито.
– Харчевито – что говорить! Похлебайте.
– Приживальщики! – ворчал голос с печи.
– Вот оно у меня, дитятко-то, – заметила баба. – Правду говорят, что малый, что старый – все одно.
– Мы, коли что, поплатимся за щи-то. Наливай. Знатно оно, с морозу-то. Зябко было.
– Как не зябко! Погрейтесь. Работница поставила щи на стол.
– Где у нас гроза-то! Ай унялась? – спрашивали вошедшие со двора с фонарем возчики.
– На печке гроза-то. Оттуда гремит, – отвечала хозяйка.
– Ну, ну! Гремит еще? Грозен.
– Хозяин будет? – обратились присяжные к хозяйке, кивая на печку и залезая за стол.
– Нету. Отец. Блажной – не приведи господи…
– Нехорош стал отец – в гроб пора. Нажил добра – теперь довольно! – ворчал старик.
– Вот он на вас, на судей, больно сердит.
– Ой? Что так?
– Да вот года три тому назад штрафовали его. Тоже вот в череду был: повесткой вызывали. «Куды, говорит, еще в город ехать?.. Какой такой суд с мужиками – что за мода? Брось, вишь, хозяйство да судить ступай. Мало там их, приказных-то? Модники! Какой, говорит, я такой судья-мужик? Народу только баловство. Воры-то на смех подымут…» Ну, и не ходил; двадцатипятирублевкой штрафовали. С того и сердит… А хозяин мой тоже в череду. С вами, мотри, будет. Уехал позавчера.