А наутро, когда поднялись пеньковцы и стали собираться в больницу, вдруг заметили, что Савва Прокофьич не ночевал. Думали, не ушел ли он с земляками, но оказалось, что и мешка его нет. Пошли справиться у хозяина, не говорил ли он с ним. Но дворник только их же обругал, что они, не сказавшись, шляются по ночам и всякий народ к себе пускают; а после что пропадет – кляузы пойдут.
– За ваш пятиалтынный только греха не оберешься! – оборвал он, хлопнув дверью. – Неволя одна велит вас пущать-то…
– Ну, братцы, должно, справедливо это говорят: одна беда не ходит, – заметил Лука Трофимыч.
– И с чего бы это он? – раздумывал вслух Еремей Горшок. – Ах, Савва, Савва!
– А это вот все с твоих пустых слов, Еремей Гаврилыч, – ответил ему Лука, – ты все это про бегунов пророчил.
– Ну вот!.. Ври больше!.. Ведь это только у нас разговор был… Разве от этого что может?
– Раздумать это – дело нелегкое, – сказал угрюмо Недоуздок, сделавшийся вдруг почему-то много серьезнее и солиднее.
* * *
До суда пеньковцы сходили попрощаться с Фомушкой.
А на другой день схоронили Фомушку. На похороны собрано было несколько рублей с «судебного персонала» и купцов-присяжных; об этом в особенности хлопотал «мундирный молодой человек». Гроб проводили крестьяне-присяжные, к которым примкнул и купеческий сын, постоянно остривший над «судейским положением», и земляки с завода. Фомушку наскоро и попросту «уложили на вечный покой» под мягкие, пуховые сугробы городского кладбища, покрестились и кстати, тихомолком, вспомнили о Савве Прокофьиче.
Скоро разошлись провожавшие гроб, а часа через два пошла погода, и от свежей могилы не осталось следа.
Эпилог
Стоял сильный мороз, не тот освежающий мороз, который бодрит дух и тело, но тот, который зовут костоломом, при котором тяжело дышать и в костях ощущается тупая боль. Воздух был сгущен, как будто в нем плавали застывшие пары. Наступали уже су мерки, когда у одного поворота с почтового тракта на проселок остановился обоз-порожняк. Около передовой лошади собралась кучка мужиков. Одни из них вынимали из саней мешки и вскидывали на спины, другие о чем-то говорили.
– Э, братцы, – говорил один мужик, – бог с ними!.. На их деньги не разживешься…
– Ну, ин, коли так… и то! – сказал другой и вскочил в сани. – Все, что ли, почтенные выбрали?
– Все. Невелико имущество, – отвечали седоки.
– Мы как рядились, так и поплатимся. Вы этим себя не стесняйте, – сказал один из седоков, высыпая на ладонь деньги из кожаного кошеля, висевшего у него на шее.
– Не-ету!.. Мало что там рядились!.. Это так, значит, больше для спокою… А грешить нечего! Он ведь, бог-то, видит! – резонировал первый возчик, берясь за вожжи. – А на полштоф – оно точно… Было бы не обидно… без греха… Мороз-то ведь тоже от господа, вишь какой!
– Ну, так получите. Спасибо вам, братцы. Кабы не вы, может, и не дошли бы в целости до дому.
– Все под богом… Счастдиво!
– Дай бог путь!
Так на пятнадцатый день, по отправлении в «округу», возвратились наши пеньковцы в свои родные палестины. Поправив на плечах мешки, они выступили на узкую, малонаезженную проселочную дорогу, по бокам которой тянулись неоглядною далью сугробы вплоть до «волости». Они шли торопливым шагом и молчали. Через полчаса ходьбы замигали вдали огни, на беловатом фоне снежной пустыни зачернели избы. Показалась «волость». Волостные псы приняли было с разных сторон поздних гостей громким лаем, пока первый встречный пес не учуял «своих» и, виляя хвостом, не подбежал к путникам, не обнюхал гладившую его заскорузлую ладонь и не переменил сердитого, сиплого лая на визгливое приветствие; поняли это и прочие псы и, смолкнув, снова позалезли за подворотни, как за единственную защиту этих неподкупных деревенских стражей от рыскающих в это время голодных волков.
– Гляньте, братцы, у старшины огонь. Надоть бы по-настоящему перво-наперво в волость объявиться, а там уж и домой. Успеем еще к бабам-то, – сказал Лука Трофимыч.
– Поздно, – заметил Бычков.
– Поспеешь. После когда еще собираться! А теперь оправим себя перед обчеством – и конец. Благо не спит старшина-то.
Пока они шли к волостному правлению, из изб уже выходили и смотрели, почесываясь, обыватели, поднятые с печей расходившимися было псами. Скоро на селе узнали, что кто-то прибыл в волость с новостями.
В «волости» старшина сидел у стола, за которым что-то бойко писал волостной писарь. Старшина то громко зевал, крестил рот, то от нечего делать поправлял, поплевывая на пальцы, нагар на сальной свечке или коптил печать и делал пробы на лоскутке бумаги. Видимо, ему было очень скучно, и он не знал, как дождаться, когда писарь подсунет ему бумагу и он приложит к ней обсаленную и накопченную волостную печать, предварительно, с помощью непослушных корявых пальцев, изобразив повыше ее: «Волостной старшина Парфен Силин», – единственные слова, которые его выучил писать писарь в продолжение трех лет; больше же – при всем к чести его относящемся усердии и желании – успехов в грамоте сделать он не мог, благодушно сваливая этот неуспех на свою седину.
– Ну-ну! – встретил весело старшина пеньковцев, очень довольный, что есть чем разогнать скуку. – Вот и пришли… Наши судьи-то!.. Ну, здорово! Садитесь. Теперь вы уж у нас в чинах-то повысились… Поди, к вам и подступу теперь нет!..
– Полно, Парфен Силыч!.. С чего ты? – шутили пеньковцы.
– А что? Знаем мы, брат, каково этой самой понюхать… чести-то…
– Это верно. Ну мы, одначе, не того…
– А что?
– Больше смирились.
– И то дело. И то хорошо.
– Верь им! Как же! – сказал через засунутое между губ перо писарь. – Ты вот посмотри, как они станут поговаривать! Видали мы, что значит мужик в чести!
– Смирились, друг, смирились. Это верно, – подтвердил Лука Трофимыч. – Не ведаем, как с другими от этой чести, а что мы, так, скажем, страх божий узнали.
– И за то возблагодарим создателя!.. А Недоуздок как? Обуздался ли? А?.. Как ты, Петра?
Недоуздок улыбнулся.
– Останешься доволен… насчет узды-то, – сказал он.
– Как можно! Петра у нас много обстоятельнее стал, – подтвердил и Лука Трофимыч. – А уж это на что лучше!
– На что лучше! – согласился и старшина. – Ну, рассказывайте теперь – как, что… Вишь, вон уж набралась деревня-то… Тоже, живя за сугробами, новому рады.
В правление уже, действительно, набились любопытные; все они улыбались и пристально всматривались в пеньковцев, как будто с последними должна была совершиться за две недели удивительная метаморфоза; тут же явились жены Бычкова и Еремея Горшка, так как они были из самого Пенькова.
– Что рассказывать? – сказали присяжные. – Всего не припомнишь сразу… Разве уж помаленьку как ни то, исподволь… А что несчастия наши вам известны…
– Да, что поделаешь!.. Все под богом! Его святая милость, – благочестиво заметил старшина, вообще большой любитель выражаться «от божественного». – Царство небесное рабу твоему Фоме!.. Себя дураками не оказали? В грязь лицом не ударили? Перед господом богом не сфальшивили?
– Кажись бы, нет. А что насчет господа бога… так кто ему, батюшке, не грешен, царю не виноват? Вот хоть бы Савва.
– Ну, Савва… что ж! Дело ваше было немалое… Всяко бывает!.. На каждый час не убережешься, – благодушничал старшина.
– Приобвыкнем.
– Это так. Раз не так, а другой – послужим…
– Достало ли кокурок-то? – спросила Ерему Горшка его баба. – Все я оченно сумневалася.
– А-ах, баба! – сказал старшина. – Ты бы спросила, в каких они дворцах сидели… А она – коку-рок!
– Почем знаешь! Думается, кто ж их в палатах-то кормить станет?
– А все ж, бабы, палаты палатами, а напредки больше пеките… Да одевайте теплее – вот что главное!
Старшина зевнул и перекрестил рот.
– И так… с господом! Спать, чать, хотите? А там после – обо всем прочем… Завтра вам честь будет: ко мне заходите… Завтра и об дворцах порасскажете…