Зала судебных заседаний уголовного отделения была полна. Двери в приемную были раскрыты; публика свободно ходила из залы в буфет, из буфета в залу. Во всех было заметно напряженное ожидание; очевидно, что присяжные еще не вынесли приговора. В зале стоял какой-то смутный, но сдержанный гул, в котором все еще продолжала напряженно звучать томительно изнывающая струна «благонамеренных опасений».
– Охранят или не охранят? – гадает благонамеренный гражданин, закрыв глаза и стараясь свести один на один свои указательные пальцы.
Но в этом гуле звучали и иные струны.
На одной из скамеек шел сдержанный разговор.
– Это – риск, – говорил горбоносый господин, – только риск необходимый.
– Но ведь, согласитесь, здесь главным образом затрагивается непосредственное чувство справедливости, – возражал белокурый, красивый его собеседник с бархатными ресницами, с бархатными баками и с «бархатными» глазами.
– На непосредственность здесь рассчитывать невозможно. Да и что такое «непосредственное чувство»?.. Не прирожденное же оно правосудие.
– Вы, Сергей Владиславыч, слишком мрачно смотрите. Вы пессимист.
– А вы… оптимист?
– Кто же прав? – спросила, пытливо окинув их взглядом, сидевшая рядом с горбоносым господином молоденькая дама.
– Я думаю, что я, – отвечал ее сосед.
– Так, значит, ты… против? – дрогнувшим голосом проговорила молоденькая дама.
– Против… кого?
– Против них? – кивнула дама едва заметно к пустым креслам присяжных.
– А ты против тогои той? – угрюмо промычал пессимист, показав глазами на подсудимого и скамью свидетелей, где сидела женщина и несколько мужчин.
– Значит, без исхода? – едва выговорила молоденькая дама и вдруг вся вспыхнула от сильного волнения.
– Пока – да.
– Следовательно, эти должны быть жертвой?
– Да. Чтобы просветились те, должны погибнуть эти…
Скрипнула боковая дверь. Глаза всех обратились на нее. Молоденькая дама лихорадочно откинула вуаль, нагнулась всем корпусом вперед и как будто замерла. В дверь один за другим выходили медленно присяжные: три купца, учитель духовного училища, купеческий сын, Гарькин, трое шабринских, Недоуздок, Савва Прокопов и Еремей Горшок. Пока они неторопливо устанавливались перед эстрадой судей, в зале было глубокое молчание. Слышалось поскрипывание сапог; из чьей-то груди вырвался подавленный вздох и замер. Купеческий сын Сабиков держал вердикт. Присяжные установились; Сабиков поклонился судьям, кашлянул и начал скороговоркой, раскачиваясь всем туловищем за каждою фразой:
– Виновен ли подсудимый, кандидатского университета, в том, что, получив ложные сведения о смерти своей жены, с которою он не имел совместного жительства, воспользовался этим и вступил в другой брак с девицею NN, то есть сделался двоеженцем?
Здесь купеческий сын неловко кашлянул и поперхнулся. Потребовался платок. Пауза была томительная.
– Да, виновен! – не сказал, а выкрикнул как-то Сабиков, поклонился еще раз, подал председателю вердикт и, весь красный, обливаемый потом, обернулся к публике.
Присяжные направились к своим местам. Едва они сели, раздался слабый, болезненный, одинокий крик. Вздрогнул Недоуздок. Тишина внезапно порвалась, и по залу пронесся сдержанный глухой ропот. Осужденный, бледный, бесстрастными и широко открытыми глазами глядя на присяжных, опустился бессильно на скамью. Около скамьи свидетелей хлопотливо суетились горбоносый господин, принимая стакан с водой от пристава, белокурый бархатный красавец и молоденькая дама. С госпожой NN был обморок. Все время, пока судьи совещались о «мере наказания», Недоуздок упорно и неподвижно смотрел на подсудимого. Казалось, он или припоминал что-то давно забытое, или изучал и наблюдал новое, незнакомое явление.
Шумно расходилась многочисленная публика. Крестьяне-присяжные стеснились в углу. Недоуздок стоял рядом с Саввой Прокофьичем.
Толстяк с орденом на шее поравнялся с пеньковцами, и Лука Трофимыч торопливо шепнул: «Кланяйся, братцы!.. Это он самый, Фомушкин-то»… Савва перепугался. Пробежали братья-адвокаты, за ними торопливо представитель и купеческий сын, таща за руку вспотевшего Гарькина. Гарькин махнул за собой шабринских. Пеньковцы сошли медленно в швейцарскую.
– Присяжный будете? – вдруг окликнул кто-то Недоуздка. Петр обернулся: перед ним надевал «медведку» благонамеренный гражданин.
– Присяжный.
– А!
Благонамеренный гражданин улыбнулся во весь рот, приподнял шляпу, чуть не сделал ручкой и, завернувшись воротником, выбежал на крыльцо.
– Гришка! – крикнул он.
Подкатила пара в яблоках.
– Барыню отвез?
– Отвез.
– К себе?
– Так точно-с.
– Н-ну, так… к Амалии… Па-ашеел! – крикнул благонамеренный гражданин.
Лошади подхватили и вмиг скрылись в снежном вихре.
«Этот чему обрадовался?» – подумал Недоуздок.
С лестницы тихо спускались дама и мужчина; они вели под руки госпожу NN. Пеньковцы уже шли. Недоуздок с Саввой Прокофьичем приостановился и пристально смотрел на сходивших. За первыми на лестнице показались горбоносый господин, дама с опущенным густым вуалем и оптимист.
– Ты обвиняешь их? – спросила дама горбоносого господина, проходя мимо Недоуздка, и, как ему казалось, кивнула в его сторону.
– Я никого не обвиняю, – раздраженно проворчал пессимист. – Но умиляться-то тоже не от чего…
– Но согласитесь, что известная форма… – заговорил оптимист.
– Форма! Форма! – пессимист передернул плечами. – Насквозь прогнившее содержание…
– Сережа, ради бога тише! – прервала его с мольбою молоденькая дама, боязливо оглядываясь.
– Вы возмущены… Вы все видите… – заметил было опять оптимист.
– Я вижу только одно: глупо-добродушного ребенка, приходящего в восторг.
Оптимист горько улыбнулся.
– Но просвещающее влияние… Вы сами говорили, что «пока»…
– Говорил, потому что был так же глуп…
– Вы, по крайней мере, не можете отрицать, что душа народа…
– Слыхал. Посмотрите, кто идет впереди нас…
– Сережа! – проговорила в волнении молоденькая дама и крепко сжала ему руку. – Час тому назад ты был справедливее.
Горбоносый господин нервно передернул плечами. Разговаривающие прошли.
– О чем они, Петра? – спросил Савва Прокофьич.
– В оба уха слушал, ничего не понял, – отвечал Недоуздок. «И откуда они так научились разговаривать?» – подумал он.
Публика продолжала спускаться с лестницы. Чем ближе к выходу, чем дальше от залы суда, тем смелее высказывались замечания; глухой ропот, едва пронесшийся в зале заседаний, сделался здесь внушительнее и резче.
– Ну что, батюшка, как ты себя чувствуешь? – спрашивала старушка с седыми, распущенными из-под шляпки буклями, опираясь на руку провожавшего ее молодого человека.
– Ma tante [3], прошу вас…
– Нет уж, mon ami [4], ты извини: не поверю… Нет, нет, ты меня этим либеральничаньем не смущай больше… И если ты мне хоть заикнешься, – лишу, как хочешь… Все Неточке передам… Бог мой!.. Да это так и должно быть: мужики – так мужики и есть… Разве им что-нибудь значит засудить человека?
– Ma tante, из этого ничего не следует. – Юноша подает старухе атласный салоп, и они выходят.
– Помилуйте!.. Разве это возможно? – говорит, гремя саблей, высокий и плотный капитан. – Чего же это прокурор смотрит? Заведомо засуживают мужики невинного человека – и…
– Вероятно, это дело не оставят, – успокаивает его статский.
Перед Недоуздком и Саввой Прокофьичем вдруг останавливается седенький старичок, держа в руках табакерку и разминая в ней пальцами табак.
– Насколько могу припомнить, – говорит он, всматриваясь в них прищуренными глазами, – вы были в составе присяжных?
– Были-с.
– Нехорошо, нехорошо… Гм… – Старичок понюхал табаку. – Зачем же вы человека-то засудили?.. Впрочем, извините, не смею любопытствовать.