Я вижу этих людей в вестибюлях отелей, вижу загорающих в парках, вижу возвращающихся из убогих церквей, их лица суровы от общения с их странными богами, которые обитают в их мрачных храмах.
Я наблюдал их восхищение в кинотеатрах и пустые похлопывания глаз перед лицом действительности. Они с жадностью читают «Таймс», выискивая, что произошло в мире. Меня тошнит от их газет, воротит от их литературы, от наблюдения их привычек и обычаев, от их еды, от желания к их женщинам, от их искусства. Но я беден, и моя фамилия оканчивается гласным звуком, и они ненавидят меня и моего отца, и деда и хотели бы пустить мне кровь и втоптать в грязь, но сейчас они уже стары и умирают под палящим солнцем в жаровнях пыльных дорог, а я молод и полон надежд и любви к своей стране и своему времени, и когда я оскорбляю тебя, называя чумазой дикаркой, это идет не от моего сердца, это всего лишь боль старой раны, и мне стыдно за мое ужасное поведение.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Думая об отеле Алта-Лома, я вспоминаю его обитателей. Помню свой приезд. Я вошел в темный вестибюль с двумя дорожными сумками, одна была забита экземплярами журнала с моим рассказом «Собачка смеялась». Я прибыл автобусом, весь пропылился, пыль Вайоминга, Юты и Невады въелась в мою кожу, забила волосы и уши.
— Мне нужна дешевая комната.
У домовладелицы седина выбелила волосы. Высокий и чистый воротник сидел на шее очень плотно, словно корсет. Ей было лет семьдесят, и без того высокая, она поднялась на цыпочки и разглядывала меня поверх очков.
— У вас есть работа?
— Я писатель. Смотрите, я вам сейчас покажу, — я открыл сумку и достал журнал. — Это написал я.
В те дни я был энергичен и горд.
— Я подарю вам экземпляр и подпишу его для вас.
Я подхватил со стола авторучку, но она оказалась без чернил. Окунув перо в чернильницу, я думал, что бы такое написать хорошее.
— Как вас зовут? — обратился я к хозяйке.
Она ответила неохотно:
— Миссис Харгрейвс. Зачем это?
Но я оставил ее вопрос без ответа, я уже писал посвящение: «Женщине невыразимого обаяния, с прекрасными голубыми глазами и щедрой улыбкой от автора, Артуро Бандини».
Она улыбнулась, и улыбка, казалось, разрушила ее лицо, пустив трещины по сухой коже вокруг рта и щек.
— Ненавижу про собак, — заявила она и отложила журнал, исключив его из поля зрения.
Она продолжала таращиться на меня поверх очков, которые сползли еще ниже.
— Молодой человек, вы мексиканец.
Осмотрев себя, я рассмеялся. Я — мексиканец? Нет, я американец, миссис Харгрейвс. И рассказ этот не про собаку. Он о человеке и замечателен. В нем нет ни одной собаки.
— Мексиканцев мы в отель не пускаем.
— Я не мексиканец. А название я взял из басни. Помните: «И собачка смеялась, видя такую забаву».
— И евреев тоже.
Я расписался в журнале регистрации. В те дни у меня была шикарная подпись, замысловатая, в восточном стиле, совершенно нечитабильная, с решительным и хлестким росчерком, подпись куда более сложная, чем у великого Хэкмута. В графе напротив я черканул: «Боулдер-Сити, Колорадо».
Хозяйка принялась исследовать написанное.
Холодно:
— Как ваше имя, молодой человек?
Я был разочарован, она уже забыла, что имя автора «Собачка смеялась» напечатано крупным шрифтом в журнале. Пришлось представиться снова. Она старательно вывела мое имя под подписью и только тогда перешла к следующей надписи.
— Мистер Бандини, — подняла на меня неприветливый взгляд, — Боулдер-Сити не в Колорадо.
— А где же еще! Я только что приехал оттуда. Два дня назад я был еще там.
Но она твердо стояла на своем.
— Боулдер-Сити в Небраска. Я и мой муж проезжали через Боулдер-Сити в Небраска тридцать лет назад, когда перебирались сюда. Так что будьте любезны, перепишите.
— Но в Колорадо тоже есть Боулдер-Сити. Моя мать живет там, отец. Я ходил там в школу.
Миссис Харгрейвс достала из-под стола подаренный журнал и протянула мне.
— Этот отель не для вас, молодой человек. У нас здесь проживают достойные люди, честные.
Журнал я не взял. Я был совершенно разбит долгим путешествием на автобусе.
— Ну хорошо. Это в Небраска.
Я зачиркал Колорадо и написал Небраска. Она была удовлетворена и очень довольна мной и даже пролистала журнал.
— Так значит, вы автор. Отлично! — и снова убрала журнал. — Добро пожаловать в Калифорнию. Вам здесь понравится.
Миссис Харгрейвс! Одинокая и всеми забытая, но гордая и не сломленная. Однажды она пригласила меня в свои апартаменты на верхнем этаже. Там было как в тщательно прибранном склепе. Муж миссис Харгрейвс давно умер, но тридцать лет назад он владел магазином инструментов в Бриджпорте, Коннектикут. Его портрет висел на стене. Благородный мужчина, который никогда не курил, не пил и умер от сердечного приступа. Узкое суровое лицо до сих пор с презрением взирало на пагубные привычки человечества. Сохранились и красного дерева кровать с пологом, в которой он умер, и его гардероб в платяном шкафу, и ботинки с загнутыми от времени носками. На камине покоилась бритвенная кружка, он всегда брился сам, и звали его Берт. Мистер Берт! Ах Берт, бывало говорила миссис Харгрейвс, ну почему ты не пойдешь к цирюльнику? А мистер Берт лишь смеялся в ответ, потому что знал, что он бреет лучше, чем обыкновенные цирюльники.
Мистер Берт всегда подымался в пять утра. Он вышел из семьи, в которой было пятнадцать детей. Это был мастер на все руки. Все ремонтные работы по отелю он всегда выполнял сам. Три недели ушло у него, чтобы выкрасить снаружи здание отеля. И как обычно он был уверен, что сделал это квалифицированней, чем любой другой маляр. Два часа она говорила о своем Берте. Боже мой, как она любила этого человека! Даже после его смерти. И он не покидал ее. Его дух присутствовал в апартаментах, наблюдал за ней, защищал ее, предостерегал меня, чтобы я не травмировал ее. Он так запугал меня, что мне захотелось сбежать. Но мы пили чай. Заварка была несвежей и сахар старый, слипшийся в комки. В пыльных чашках чай, казалось, обладал привкусом старости, а высохшее печенье отдавало смертью. Когда я собрался уходить, Берт проследовал за мной в холл, и я даже не посмел подпустить иронии, думая о нем. Две ночи преследовал он меня, все запугивал и донимал насчет курения.
Еще помню паренька из Мемфиса. Не знаю его имени, не спрашивал, а он не спрашивал моего. Мы просто говорили друг другу: «Привет». Он пробыл в отеле недолго, всего несколько недель. Сидя на террасе, он всегда прикрывал прыщавое лицо руками, невероятно длинными. Каждый вечер он просиживал там допоздна — до двенадцати, до часу, а то и до двух. И возвращаясь домой, я находил его раскачивающимся в плетеном кресле, нервные пальцы пробегали по лицу, смахивая черные нестриженые волосы.
— Привет.
— Привет.
Неугомонная пыль Лос-Анджелеса будоражила и возбуждала его. Он был странник похлеще меня, целыми днями напролет слонялся по паркам в поисках любовных извращений. Но он был так уродлив, что никто не откликался на его похотливые взгляды. И потом он просиживал на террасе до рассвета, терзаемый теплыми звездными ночами и желтой луной.
Однажды ночью он разоткровенничался со мной, чем вверг в тошнотворное отвращение. Он упивался воспоминаниями о своем житие в Мемфисе, где остались его друзья, говорил, что надеется скоро вернуться туда, где дружба что-то значит. И вскоре он исчез, и я получил открытку за подписью «Дитя Мемфиса» из Форт-Уорта, штат Техас.
Был еще господин Хейлмен, член книжного клуба «Манс». Огромный мужик, с ручищами как бревна и крепкими ногами в обтягивающих брюках. Он служил кассиром в банке. Его жена жила в Молине, а сын учился в Чикагском университете. Хейлмен ненавидел Юго-Запад, ненависть даже деформировала его лицо, но по причине слабого здоровья он был обречен оставаться здесь. Остаться или умереть. Все западное он высмеивал. Болезнь его обострялась после каждого межрайонного футбольного матча, когда Восток терпел поражение. Он фыркал и плевался, если вы упоминали «Троянцев». Он ненавидел солнце, проклинал туман, обвинял дождь и мечтал о снегах Среднего Запада. Один раз в месяц в его почтовом отсеке появлялся большой сверток. Я видел Хейлмена в вестибюле, всегда читающего новые книги. Мне он их не давал.