— Я не знаю тебя, — сказала она.
Инману эти слова показались вполне обоснованными и в каком-то смысле ожидаемыми. Он подумал: «Четыре года воевал, но, вернувшись на родную землю, я здесь не лучше чужеземца. Хожу как бродяга по моей собственной родине. Такую цену я плачу за прошедшие четыре года. Оружие стоит между мной и всем, что я хочу».
— Думаю, я ошибся, — сказал он.
Он повернулся, намереваясь идти прочь. Подняться к Блестящим скалам и посмотреть, примут ли они его. Если не примут, взять пример с Визи и отправиться в Техас или в какие-нибудь далее более дикие земли, если такие еще существуют. Но не было тропы, по которой можно было бы идти. Впереди перед ним стояли деревья и лежал снег, на котором его собственные следы исчезали, засыпаемые падающими с неба хлопьями.
Он снова повернулся к ней и, по-прежнему держа руки перед собой, сказал:
— Я бы ушел, если бы знал куда. Возможно, это был тембр его голоса, угол, под которым она увидела его профиль, что-то еще: длина его предплечья, форма пальцев. Но Ада вдруг узнала его или подумала, что узнала. Она опустила ружье до уровня его колен. Она назвала его имя, и он ответил «да».
Аде достаточно было только взглянуть в его изменившееся лицо, чтобы понять, что это никакой не сумасшедший, а Инман. Он был разрушен и опустошен, одет в лохмотья, утомлен и истощен, но тем не менее это был Инман. Печать голода была на его лице, словно тень. Жажда еды, тепла, добра. В глубине его глаз она видела, что разрушительное действие войны и долгий путь домой опустошили его душу и ожесточили сердце. Слезы выступили у нее на глазах, но она моргнула — и они исчезли. Ада опустила дуло ружья в землю и поставила на место курок.
— Пойдемте со мной, — сказала она.
Она подняла индеек за ноги и понесла в одной руке, так что они висели грудь к груди, их крылья раскрылись, головы качались и длинные шеи сплелись в странной опрокинутой любви. Девушка шла, положив ружье на плечо: приклад был позади, а ствол она держала поднятой левой рукой. Инман следовал за ней. Он так устал, что даже не подумал предложить помощь и понести что-нибудь из ее груза.
Они шли вниз по склону, огибая деревья, и вскоре увидели ручей, его покрытые мхом валуны и деревню далеко под ними, дым из трубы хижины. Запах дыма поднимался вверх и плыл через лес.
Пока они шли, Ада говорила с Инманом таким голосом, который слышала у Руби, когда та разговаривала с возбужденной чем-то лошадью. Слова не имели значения. Говорить можно было все, что угодно. Самые общие фразы о погоде или строчки стихов — все равно. Единственное, что необходимо было, так это спокойный тон, тихий голос.
Поэтому Ада говорила первое, что приходило ей в голову; она перечислила особенности того пейзажа, в котором они находились. Она сама в темной одежде охотника возвращается с охоты вниз по склону лесистого холма, деревня из нескольких хижин с поднимающимся из труб дымом видна внизу, вокруг голубые горы.
— Нет только костра на земле да еще нескольких человек, а так была бы картина «Охотники на снегу» [34], — сказала Ада. И она продолжала говорить без умолку о том, как они с Монро несколько лет назад видели эту картину в музее во время своего путешествия в Европу. Полотно совершенно не понравилось Монро, он находил картину плоской, слишком невыразительной по колориту, без какого-либо намека на мир иной, чем этот. Ни один итальянец не заинтересовался бы такой картиной, заявил он. Однако Ада заинтересовалась, она все ходила вокруг полотна, но у нее не хватало смелости сказать, что она чувствует, потому что причины, по которым оно ей нравилось, были точь-в-точь такими, которыми Монро объяснял свое неприятие этой картины.
Голова у Инмана была затуманена, и он понимал лишь то, что Ада говорила о Монро, как если бы тот был мертв, и что она, кажется, все хотела сказать ему, и звук ее голоса подтверждал это: «Сейчас я знаю больше, чем ты, а знаю я то, что все будет прекрасно».
Вдали от бед и тревог
В хижине было тепло, ярко горело скачущее в очаге пламя, и при закрытой двери трудно было сказать, что снаружи — утро или вечер. Руби сварила кофе. Ада и Инман пили его, сидя так близко к огню, что от растаявшего на их одежде снега поднимался пар. Все молчали, и жилище казалось тесным оттого, что в нем находилось четыре человека. Руби почти не обращала внимания на присутствие Инмана, лишь положила в миску овсянку и поставила ее на землю рядом с ним.
Стоброд очнулся и помотал головой из стороны в сторону. Он открыл глаза, взгляд у него был непонимающий, в нем сквозила боль. Затем он затих снова.
— Он не понимает, где находится, — сказала Ада.
— Как он может понять? — отозвалась Руби. Стоброд, не открывая глаз, произнес, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Там было так много музыки.
Он откинулся назад и снова заснул. Руби подошла, наклонилась над ним и приложила ладонь к его лбу.
— Холодный и влажный, — сказала она. — Это может быть и хорошо, и плохо.
Инман смотрел на миску с кашей и не мог решить, взять ее или нет. Он поставил кружку, из которой пил кофе, рядом с миской. Инман старался думать о том, что будет дальше. Но, изможденный и разморенный теплом от очага, он даже не мог как следует осмотреться — глаза закрывались. Его голова качалась и запрокидывалась назад, и потом, очнувшись, он с трудом мог сосредоточить свой взгляд. Он ничего не хотел, и ничего ему не нужно было, кроме сна.
— Похоже, он отключается, — сказала Руби.
Ада сложила одеяло и сделала ему на полу постель. Она подвела Инмана к постели и хотела помочь ему снять башмаки и куртку, но он не стал раздеваться, а растянулся на одеяле и заснул одетым.
Ада и Руби подбросили дров в огонь и оставили двоих мужчин отдыхать. Пока Инман и Стоброд спали, снег все валил и валил, и девушки провели час, собирая хворост, убирая еще одну хижину и срезая еловые ветки, чтобы закрыть маленькую дыру в коре на крыше. Они почти не разговаривали друг с другом. В хижине пол был усеян мертвыми жучками, сухими пузатыми насекомыми. Они шуршали и щелкали под ногами, обитатели этого жилища с незапамятных времен. Ада смела их за дверь кедровой веткой.
Среди хлама на полу она обнаружила старый деревянный кубок. Или, скорее, чашу. Ее форма была какой-то неопределенной. Там, где дерево рассохлось, в ней была трещина, замазанная пчелиным воском, который затвердел и растрескался. Ада присмотрелась к древесине, из которой сделана чаша, и подумала: «Кизил». Она представила, как вырезали из дерева эту вещь, для чего ее использовали и как потом залепили воском трещину, и решила, что эта миска будет стоять как символ многочисленных утрат.
В стене хижины была небольшая выемка — полка, вырезанная прямо в дереве, и она поставила туда чашу, как люди в другой части мира поставили бы икону или маленький, вырезанный из дерева тотем.
Когда хижина стала чистой и крыша была залатана, девушки прислонили дверь к дверному проему и развели в очаге огонь из хвороста всех пород дерева, какие только смогли найти на снегу. Пока огонь разгорался, они устроили постель, положив ветки тсуги толстым слоем и сверху накрыв их одеялом. Затем они ощипали и выпотрошили птиц, вывалив кишки в большой виток коры, содранной со ствола каштана. Потом Ада бросила кору с ее содержимым за дерево у ручья, и снег там стал темно-розовый от крови и бледно-серый от перьев.
Позже, когда дрова прогорели до углей, Ада и Руби положили на них зеленые ветки гикори, чтобы они задымились. Продев пруты через тушки птиц, они жарили их целый день на медленном огне, наблюдая, как кожица приобретает янтарный цвет. Хижина была теплая и темная, пахла дымом гикори и мясом индейки. Когда подул ветер, снег протрусился сквозь залатанную дыру в крыше, упал внутрь и растаял. Они долго сидели близ огня, ничего не говоря и почти не двигаясь, только Руби временами выходила, чтобы подбросить хворост в очаг и потрогать ладонью лоб Стоброда.