В завершение этой серии он сыграл мелодию под названием «Камень был моей постелью», состоявшую главным образом из скребущих звуков, сыгранную в среднем темпе; ее ритм то возникал, то исчезал, и сильное беспокойство сквозило в каждом такте. В ней не было ничего лирического, кроме одного момента, когда Стоброд, откинув голову, пропел ее название три раза подряд. Трендель расчувствовался настолько, что добавлял лишь нежные короткие бренчания, приглушая банджо мягким касанием струн подушечками большого и указательного пальцев.
По мере звучания песни Ада почувствовала, что та ее взволновала. Она решила, что эта музыка тронула ее даже больше, чем любая опера, которую она слушала, посещая театры во многих городах от Чарльстона до Милана. Потому что Стоброд исполнял песню с абсолютной верой в ее способность привести человека к лучшей жизни, того человека, у которого однажды могла возникнуть утешительная мысль, что это достижимо. Ада желала, чтобы был способ удержать то, что она слышала, как амбротип удерживает изображение, и тогда можно было бы держать эту мелодию про запас, чтобы в будущем, когда людям потребуется надежда, можно было бы вновь услышать эту музыку и обрести утешение.
Когда мелодия подошла к концу, Стоброд откинул голову назад так, что казалось, будто он рассматривает звезды, но его глаза были закрыты. Торец скрипки прижимался к его сердцу, и смычок двигался резкими, короткими, запинающимися взмахами. В самый последний момент его рот открылся, но он не гикнул и не всхлипнул, как Ада ожидала. Вместо этого он улыбнулся широкой улыбкой молчаливого просветления.
Стоброд остановился и задержал смычок в воздухе в том месте, где закончилось его последнее движение вверх, затем открыл глаза и оглядел всех сидевших у костра; ему хотелось знать, какое впечатление произвела на них его игра. В этот момент его взгляд был мягким, на губах бродила полуулыбка; лицо было просветленным от щедрости дара и безразличия к своему умению, как будто он давно знал — и это доставляло ему радость, — что, как бы хорошо он ни исполнил мелодию, он может всегда исполнить ее еще лучше. Если бы весь мир имел такое выражение лица, война осталась бы лишь горьким воспоминанием.
— Он сделал вам хорошо, — сказал Трендель Аде. И потом, словно испугавшись того, что обратился прямо к ней, он склонил голову и посмотрел на лес.
— А теперь мы сыграем последнюю, — сказал Стоброд.
Они с Тренделем положили инструменты и сняли шляпы в знак того, что следующая песня будет святым гимном. Стоброд запел, Трендель присоединился к нему. Стоброд натренировал природное гоготание парня в напряженный высокий тенор, так что Трендель голосил, частично повторяя фразы Стоброда в стиле, который можно было бы при других обстоятельствах расценить как комический. Их голоса по большей части спорили друг с другом, пока постепенно хор не пришел к согласию; они подстроились друг под друга, и их голоса слились в едином звучании. В песне говорилось о том, как темна наша жизнь, как холодна она и яростна, что в ней отсутствует понимание, а в конце ее — смерть, И это было все. Песня закончилась как-то внезапно, что противоречило законам этого жанра, — в ней не было слов об освященном пути, ведущем к надежде, о котором обычно говорится в последнем куплете. Казалось, в песне отсутствовала решающая строфа. Но хор созвучий был точным и братским; достаточно благозвучный сам по себе, он частично обеспечил успех вопреки мрачным словам песни.
Они снова надели шляпы, и Стоброд протянул свой стакан Руби. Она налила ему глоток сидра и остановилась, он коснулся указательным пальцем кисти ее руки. Ада подумала сначала, что это жест нежности, но потом поняла, что это не что иное, как просьба налить еще.
Когда красный Марс поднялся из-за хребта Джоунас и костер прогорел до углей, Руби решила, что мясо готово, и вытащила его из золы с помощью вил. Весь кусок был покрыт корочкой, коричневой от специй. Руби положила его на пенек и разрезала ножом на тонкие пласты. Внутри мясо было розовым и сочилось. Они ели его прямо руками, так как у них не было ни тарелок, ни вилок. Закончив, они вырвали из земли пучки травы и вытерли руки.
Затем Стоброд застегнул верхнюю пуговицу рубашки, взялся за лацканы куртки, потянул сначала один, потом другой, одергивая на себе одежду. Он снял шляпу и, пригладив две пряди волос на макушке, снова ее надел.
Руби наблюдала за ним, потом сказала, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Он явно собирается что-то клянчить. Стоброд сказал:
— Я хочу поговорить с тобой — вот и все. Хочу попросить тебя кое о чем.
— Ну? — произнесла она.
— Дело в том, что я нуждаюсь в заботе, — сказал Стоброд.
— У тебя спиртное закончилось?
— Этого там полно. Но я кое-чего опасаюсь. Его страх, как он объяснил, вызван тем, что их последний набег мог навлечь кару закона. У дезертиров появился предводитель — этот человек всех подмял под себя. Он хороший оратор и внушает им, что их участие в войне не было благим делом, как они когда-то думали. Оно было позорным, потому что они бездумно воевали за то, чтобы богачи продолжали владеть ниггерами, что их вела человеческая склонность к ненависти. В прошлом они были сборищем дураков, но теперь прозрели. Жители пещеры обсуждали это все время, сидя у костра, и согласились, что у всех, кто воевал, не было других интересов, кроме своих собственных. И что теперь их не так-то легко взять и послать обратно в армию.
— Он хочет, чтобы мы все дали клятву, что умрем как собаки, впившись кому-нибудь в глотку, — сказал Стоброд. — Но я не для того ушел из армии, чтобы попасть в другую.
И вот что Стоброд решил: они с Тренделем, прежде чем уйти оттуда, найдут другое пристанище. Они покинут эту воинственную банду. Он нуждается только в еде, сухом сеновале в конюшне на случай плохой погоды, и, может быть, время от времени ему понадобится немного денег, по крайней мере, пока не закончится война и он не сможет появляться открыто.
— Ешь корни, — сказала Руби. — Пей грязную воду. Спи в дупле.
— Разве ты не можешь проявить больше сочувствия к своему папе? — спросил Стоброд.
— Я просто говорю, как можно прожить в лесу. Это я знаю по опыту. Я кормилась корешками, когда ты шлялся неизвестно где. Спала и в худших местах, чем дупла.
— Ты ведь знаешь, что я делал все для тебя. Времена были тяжелые.
— Не тяжелее, чем сейчас. Я бы не сказала, что ты делал все для меня. Ты не делал ничего, что было неудобно тебе. И я не считаю, что мы много значим друг для друга. Ты плевать хотел на меня. Ты уходил и приходил, а когда возвращался, тебе было все равно, жива я или нет. Для тебя это не имело большого значения. Если бы я умерла на горе, ты, возможно, ждал бы неделю или две, что я появлюсь, а потом забыл бы, как забыл мою мать. Так не замечают одну собаку из многочисленной своры, когда трубит рог и наступает время охотиться на енотов. Просто сожаление и не больше. Так что не ожидай от меня, что я запрыгаю как собака перед тобой, как только ты свистнешь.
— Но я старый человек, — сказал Стоброд. — Ты сказал мне, что тебе нет и пятидесяти.
— Я чувствую себя старше.
— И я себя чувствую старше, и есть отчего. И вот еще что. Если то, что говорят о Тиге, хотя бы наполовину правда, нам вообще не следует давать тебе приют. Это не мой дом. Не мне решать. Но если бы решала я, то сказала бы «нет».
Они посмотрели на Аду. Она сидела, завернувшись в шаль и зажав ладони между коленей, чтобы сохранить тепло. Девушка видела по их лицам, что они смотрели на нее как на судью, может, потому, что она была собственницей этой земли, или же потому, что была более образованна и культурна. И хотя она имела определенное право владения этой землей, она чувствовала себя неудобно в роли хозяйки. Все, о чем она думала, — это то, что отец Руби возвратился откуда-то, где было смертельно опасно, и что это был второй его шанс из немногих, дарованных человеку.
Она сказала:
— Учитывая то, что он твой отец, в какой-то степени это обязывает тебя заботиться о нем.