Непроницательные люди спрашивали: «Что вы находите для дела в деревне?» Мы отвечали: «Все, кроме времени заниматься делом».
Начали мы с арендаторов — двух-трех мелких фермеров на наших весьма немногочисленных акрах — и благодаря им узнали, что земледелие — это смесь фарса, жульничества и филантропии, губящая землю. После многочисленных, в том числе нескольких комичных, опытов мы остановились на разведении скота — бурых коров мясной сус-секской породы. За свои деньги мы хоть что-то получали от одного их вида, и они не обманывали нас. Райдер Хаггард время от времени приезжал к нам и делился своими обширными познаниями в области использования земли. Помню, я посадил несколько новых яблонь в старом саду, сад тогда арендовал один ирландец и сразу же пустил туда проворную и голодную козу. Хаггард внезапно увидел ее там однажды утром. Он обладал даром речи и очень ясно высказал, что с таким же успехом в сад можно пустить Сатану. Не помню, что — хоть и последовал его совету — он сказал об арендаторах. Приезд его всегда бывал радостью для нас и для детей, которые следовали за ним, как собаки, в ожидании «новых южноафриканских историй». Лучшего рассказчика или, на мой взгляд, человека с более убедительным воображением никогда не существовало. Мы случайно обнаружили, что каждый может легко работать в обществе другого. Поэтому мы ездили в гости друг к другу, беря с собой работу; мы даже могли совместно отделывать свои вещи — это наиболее убедительное проявление родства душ.
Меня до самой смерти удостаивал дружбой полковник Уемисс Филден, приехавший в деревню, чтобы получить в наследство красивый домик периода Вильгельма и Марии [229], в тот же день, когда мы приехали поселиться в «Бейтмензе». В душе он был полковником Ньокомом [230]; в поведении застенчивым и скромным, как старая служанка из «Крэнфорда» [231]; до восьмидесяти двух лет мог успешно соперничать со мной в ходьбе на дальние расстояния и стрелять фазанов на лету. Службу он начал в Черной Страже возле Дели и во время сипайского мятежа однажды утром, когда все офицеры брились, услышал, что некий «малыш по фамилии Робертс» [232]в одиночку захватил знамя мятежников и едет через лагерь. «Мы все высыпали. Парень скакал с весьма самодовольным видом, а конный денщик позади вез знамя. Мы приветствовали его с намыленными лицами».
После мятежа Филден ушел со службы и, поскольку имел какие-то интересы в Натале, отправился на время в Южную Африку. Потом в ходе Гражданской войны в Америке прорывал устроенную северянами блокаду и, сочетаясь браком с южанкой из Ричмонда [233], надел ей на палец кольцо из английского соверена, «потому что тогда золота в Ричмонде было не найти». Миссис Филден в семьдесят пять лет представляла собой красноречивое объяснение всех шагов, какие он предпринимал — и за которые расплачивался.
Он стал одним из адъютантов генерала Ли [234]и рассказывал, как однажды грозовой ночью, когда прискакал с депешами, Ли велел ему снять мокрый плащ и лечь у огня; и как он, пробудясь от совершенно необходимого сна, увидел, что генерал, стоя на коленях перед огнем, сушит его плащ. «Это было перед самой капитуляцией, — сказал полковник. — Мы перестали призывать стариков и взялись за младенцев. В те последние три месяца я находился среди пятнадцати тысяч мальчишек, не достигших семнадцати лет, и не помню, чтобы кто-то из них хотя бы раз улыбнулся».
Мало-помалу я стал понимать, что он был путешественником и исследователем Арктики, обладателем белоснежной Полярной ленты; известным ботаником и натуралистом; но прежде всего самим собой.
Райдер Хаггард, узнав об этом, не мог успокоиться, пока не познакомился с полковником. Они очень привязались друг к другу; связывала их Южная Африка прежних дней. Однажды вечером Хаггард рассказал нам, что его сын родился на краю зулусской, если память не изменяет мне, территории, оказался первым белым ребенком в тех краях. «Да, — спокойно произнес сидевший в углу полковник, — я и… — он назвал двоих людей — проехали двадцать семь миль, чтобы взглянуть на него. Мы давно не видели ни единого белого младенца». И тут Хаггард вспомнил тот визит незнакомцев.
А однажды к нам приехала с замужней дочерью вдова одного из командиров конфедератской кавалерии; обеих можно было назвать «нереконструированными» мятежницами [235]. Вдова как-то вспомниа дорогу и церковь возле реки в Джорджии. «Значит, она все еще стоит?» — спросил полковник, вспомнив название церкви. «Почему вы спрашиваете?» — последовал быстрый ответ. «Потому что если взглянете на спинку такой-то церковной скамьи, то можете обнаружить мои инициалы. Я вырезал их в ту ночь, когда… тый кавалерийский полк ставил в церкви своих лошадей». Наступила пауза. «Ради Бога, скажите, кто вы?» — ахнула вдова. Полковник назвался. «Вы знали моего мужа?» — «Я служил под его началом. Он один во всем корпусе носил белый воротничок». Женщина засыпала его вопросами и фамилиями давно погибших. «Уйдемте, — прошептала ее дочь. — Они тяготятся нашим обществом». И они тяготились им еще долгий час.
Люди приезжали к нам отовсюду. Из Индии, разумеется; из Кейптауна, все больше и больше после бурской войны и наших поездок туда на полгода; из Родезии, когда создавалась эта провинция; из Австралии с планами эмиграции, хотя было ясно, что профсоюзы не допустят их прохождения в парламенте; из Канады, когда пробудилось «имперское предпочтение», и Джеймсон после одного неприятного случая честил «этого треклятого учителя танцев (Лорье), который испортил весь спектакль»; с далеких островов и из колоний — люди всевозможных типов, каждый со своей жизненной историей, обидой, идеей, идеалом или предостережением.
Приезжал бывший губернатор Филиппин, который много лет работал как проклятый, чтобы навести во вверенной ему стране, какой-то порядок — хоть и — при повороте политического руля в Вашингтоне, был отправлен в отставку так бесцеремонно, как он не посмел бы уволить туземца-денщика. Я знал немало людей, чьи труды и надежды были загублены, и сочувствие мое было совершенно искренним. Его рассказ о филиппинских политических «лидерах», которые весь день писали и трубили о «независимости», а с наступлением темноты бежали к нему, дабы убедиться, что такое жуткое благодеяние ни в коем случае не будет даровано — «потому что всех нас тогда почти наверняка убьют» — был мне хорошо знаком.
Трудность состояла в том, чтобы держать эти интересы в голове раздельно; однако обращение мысленного взора к новым перспективам было полезно для политиков. Помимо этого устного экзамена неизменно имела место трудная письменная работа, три четверти которой бывали бесполезны, но ради того, что остаток, возможно, пригодится, приходилось брать на себя весь труд. Особенно в последние три года перед Войной, когда предостережения неслись сплошным потоком, а мудрецы, которым я передавал их, говорили: «О, да вы о-очень уж… радикальны».
Моя работа за письменным столом чередовалась с бурными периодами шумной публичности. Например, в конце лета 1906 года мы отправились в Канаду, где я не был много лет; о ней говорили, что она выходит из материальной и духовной зависимости от Соединенных Штатов. На нашем пароходе компании «Аллен» были первые турбины и радио. В радиорубку, когда мы шли вслепую через пролив Бел-Айл, поступило сообщение азбукой Морзе с находившегося в шестидесяти милях впереди судна той же компании, что туман вокруг него еще гуще. Молодой механик, стоявший в дверях, сказал: «С кем разговариваешь, Джек? Спроси, высушил ли он носки». И эта старая моряцкая шутка унеслась потрескиванием в туман. Тут я впервые видел работу радио.