Как тот деньнам вернуть?
Каждый былбы так рад( Переворот.)
Вслед за голубем путь
Вновь пройти, где летят (Еще переворот.)
Брызги в узком устье Босфора
[69] От сходящихся скал Симплегад
[70] (Продолжать с силой.). Если вам удастся дочитать последнюю строку в тот миг, когда волна разобьется о вашу голову, каденция будет полной. Я даже простил Брета Гарта, которому многим обязан, за то, что он попусту использовал этот размер в своем «Язычнике Ван Ли» [71]. Но до сих пор не могу простить К. за то, что обратил на это мое внимание.
Лишь много лет спустя — в разговоре с «дядей Кромом» — я понял, что несправедливости подобного рода были умышленными.
— В те дни, — протянул он, — ты нуждался в ежовых рукавицах, вот К. и держал тебя в них.
— Не только он, — сказал я, — но и Г.
Г. был тем самим женатым учителем, которого боялась вся школа.
— Это я помню, — ответил Кром. — Да, тоже моя идея.
Однажды мы писали сочинение на тему «День на каникулах» или что-то в этом духе. Задание дал К., но выставлять отметки должен был Г. Мое сочинение было красочным, но проникнутым вульгарностью, видимо, позаимствованной из журнала «Розовый». Ничего более отвратительного я никогда не писал. Обычно тетради с отметками Г. отправлял К. без комментариев. Однако на сей раз (шел урок латыни) Г. вошел и попросил слова. К. с усмешкой позволил ему говорить. Тут Г. к восторгу моих товарищей отчитал меня, блеснув насмешливым, язвительным стилем. Закончил он несколькими замечаниями общего характера о падении до уровня «бульварного журналиста». (Теперь я полагаю, что и Г. читал журнал «Розовый».) Содержание, тон и слог его речи были в должной мере жестокими — как натяжение узды для усмирения слишком уж своевольного жеребенка. После ухода Г. К. добавил несколько своих замечаний.
(Но впоследствии Аллаху угодно было наказать Г. Я встретил его в Новой Зеландии директором «смешанного» колледжа, где он преподавал латынь юным леди. «А, делая ошибки в долготе слогов, как и ты в свое время, они строят мне глазки». Я вспомнил суровую атмосферу на уроках древнегреческого, где он бесцеремонно давал волю рукам, и пожалел его от всей души.)
Да, видимо, Кром и учителя, получавшие от него указания, заботливо «нянчились» со мной. Отсюда, когда он понял, что я навсегда связал себя с чернильницей, он приказал мне редактировать школьную газету и разрешил мне свободно пользоваться книгами из его кабинета. Отсюда, полагаю, такое же разрешение К., которое он то давал, то отменял в зависимости от превратностей нашей войны. Отсюда идея директора, чтобы я занимался с ним русским языком (я сумел выучить несколько самых употребительных фраз) и затем краткописанием. Последнее означало тщательное уплотнение сухого материала при сохранении всех существенных фактов. Все это смягчалось воспоминаниями Крома о друзьях своей юности и негромкой, медлительной речью; постоянно дымя трубкой, он проливал свет на то, как работать со словом. Да простит меня Бог! Я думал, что снискал эти привилегии выдающимися личными достоинствами.
Многие любили директора за то, что он для нас делал, но я обязан ему больше, чем все остальные, вместе взятые; и думаю, любил его больше, чем они. Потом наступил день, когда он сказал мне, что через две недели после конца летних каникул 1882 года я отправлюсь в Индию, буду сотрудником газеты в Лахоре [72], где живут мои родители, и стану получать сто серебряных рупий в месяц! В конце учебного года он специально для меня придумал приз за лучшее стихотворение — на тему «Битва при Ассайе» [73], который я выиграл, поскольку не было ни единого соперника, подражанием своему последнему «кумиру» — Хоакину Миллеру [74]. И когда я принял призовую книгу, «Соперник» Тревельяна [75], Кром Прайс сказал, что если буду и дальше писать, то, возможно, прославлюсь.
Последние несколько дней перед отплытием я провел с любимой тетей, в маленьком коттедже, который Берн-Джонсы купили в Рот-тингдине для летнего отдыха. Там я смотрел на стоявший за лужайкой и прудом для купания лошадей дом за каменной стеной, называвшийся «Вязы», на церковь напротив него и — тогда я не знал этого — на «Тех людей, которых ждут Дома рождения и смерти».
Глава 3. Семилетняя каторга
Не суйте факел мне в лицо.
Я бедный инок Липпи.
Фра Лито Липпи
Итак, шестнадцати лет девяти месяцев от роду, но по виду лет на пять старше, с густыми бакенбардами, которые возмущенная мать почти сразу же велела сбрить, я оказался в Бомбее, городе, где родился, среди видов и запахов, побудивших меня заговорить туземными фразами, значения которых я не знал. Другие родившиеся в Индии ребята говорили, что с ними происходило то же самое.
Оттуда я ехал по железной дороге не то три, не то четыре дня до Лахора, где жили отец с матерью. После этого проведенные в Англии годы поблекли в памяти и, кажется, никогда не вспоминались с полной яркостью.
Возвращение домой было радостным. Ведь — представьте себе! — я ехал к родителям, которых почти не видел с шестилетнего возраста. И мог бы найти мать «женщиной того типа, который мне неприятен», как в одном жутком случае, о котором я знаю; а отца несносным. Однако мать оказалась еще более очаровательной, чем мне представлялось или помнилось. Отец был не только кладезем познаний и помощником, но и веселым, терпимым и опытным собратом-писателем. В доме у меня была своя комната, свой слуга, которого его отец, слуга моего отца, отдал мне в услужение с такой торжественностью, какая бывает при заключении брачного контракта; свои лошадь, коляска и грум [76]; свой рабочий день и строгие обязанности и — о, радость! — свой кабинет, как у отца, в котором он сидел в Лахорской школе прикладных искусств и музее. Я не помню ни малейших трений в нашей жизни. Мы радовались обществу друг друга гораздо больше, чем компании чужих людей; и когда в скором времени приехала моя сестра, чаша нашего счастья наполнилась до краев. Мы не только были счастливы, но и сознавали это.
Но работа была тяжелой. Я представлял собой половину «редакционного персонала» единственной ежедневной газеты в Пенджабе [77]— младшей сестры выходящей в Аллахабаде [78]газеты «Пионер» [79], принадлежащей тем же владельцам. А ежедневная «Гражданская и военная газета» выходит каждый день, даже если половина персонала больна лихорадкой.
Начальник взял меня в руки, и я года три ненавидел его. Он был вынужден приобщать меня к работе, а я ничего не умел. Что ему пришлось претерпеть из-за меня, не представляю; однако кое-какой дотошностью, привычкой хотя бы пытаться проверить правильность сносок и некоторой усидчивостью за письменным столом я целиком и полностью обязан Стивену Уилеру.
Я никогда не работал менее десяти часов в день и редко более пятнадцати; а поскольку наша газета выходила по вечерам, дневное солнце видел только по воскресеньям. Постоянно мучился неотвязной лихорадкой, на какое-то время к ней прибавилась хроническая дизентерия. Однако я обнаружил, что человек может работать с сорокаградусной температурой, хотя на другой день ему придется выяснять, кто писал статью. Наш заведующий отделом новостей, джентльмен мусульманского вероисповедания Миан Рукн Дин, добросердечный и ангельски терпеливый, находивший выход в любых обстоятельствах, всегда был моим верным другом. С нынешней точки зрения эта жизнь, наверно, покажется собачьей, но мой мир был заполнен ребятами всего на несколько лет старше меня, которые жили в полном одиночестве и большей частью умирали от брюшного тифа в двадцатидвухлетнем возрасте. Что касается нашей семьи, то, если б кому-нибудь из нас угрожала смерть, мы бы все дружно с ней сражались. Днем мы спокойно трудились, и любовь скрашивала все тяготы.