Видите, как терпеливо карты тасовались и сдавались мне на руки? Древности нашей Лощины проникали во все, что мы делали под открытым небом. Земля, Воздух, Вода и Люди находились — наконец-то я это понял — в полном сговоре давать мне в десять раз больше, чем я мог охватить, даже если б написал полную историю Англии, насколько она могла касаться нашей Лощины.
Я с жаром принялся за рассказ — не о Парнезии, а историю, рассказанную в тумане балтийским пиратом, который привел свою галеру в долину Певенси и возле Бич-Хед, — где во время Войны, по слухам, торпедировали торговые суда — разминулся с римским флотом, отплывающим, предавая Британию ее участи. Этот рассказ мог послужить началом целой серии, но в нем за деревьями никто не видел леса, поэтому я выбросил его.
С рассказом о случившемся я поехал в уилтширский домик, где жили отец с матерью, и обсудил все за трубкой с отцом, он сказал — не в первый раз: «Большинство вещей в этом мире доводится до конца потому, что их благоразумно оставляют в покое». Поэтому мы стали играть в криббидж (он вырезал мне для фишек превосходного Ламу и маленького Кима), а мать тем временем работала неподалеку от нас, или каждый брал книгу, и все в полном взаимопонимании погружались в безмолвие. Однажды вечером отец ни с того ни с сего сказал: «И тебе придется наводить справки более тщательно, так ведь?» Это не принадлежало к числу моих достоинств, когда я работал в маленькой «Гражданской и военной газете».
Его замечание увлекло меня на другой ложный путь. Я написал рассказ, в котором Даниель Дефо на кирпичном заводе (у нас тогда был свой кирпичный завод, где мы обжигали кирпичи для сараев и коттеджей до нужного нам цвета) повествовал о том, как его отправили обратить в бегство короля Якова Второго [224], стоявшего тогда в устье Темзы, потому что в Англии он оказался никому не нужен. Рассказ получился добросовестно сработанным и неплохим, изобилующим достоверными сведениями, однако никаких эмоций не вызывал. Он тоже был выброшен вместе с рассказом о докторе Джонсоне, повествующем детям, как однажды в Шотландии он вышвырнул свои рыцарские шпоры из лодки к изумлению Босуэлла. Очевидно, мой гений терял свою силу на кирпичных заводах и в классных комнатах. Поэтому я, подобно Алисе в Стране чудес, повернулся ко всему спиной и пошел в другую сторону. Благодаря чему все пришло в порядок и слилось в единое целое. Начал я с норманнов и саксов. Парнезий появился потом, прямо из зарослей над финикийской кузницей; дальше последовали один за другим прочие рассказы из сборника «Пэк с холма Пак». Отец приехал навестить нас и, выслушав «Хела-чертеж-ника», написанного быстрым пером, тут же прогнал меня из-за стола и сделал описание хеловского струга. Ему понравился этот рассказ и другой, «Предосудительная вещь» («Награды и феи»), который потом он улучшил и дополнил, особенно в том, что касалось итальянского художника, фрески которого никогда не шли «глубже штукатурки». Сказал, что «благоразумное оставление в покое» к художникам не относится.
О рассказе «Бегство из Даймчерча», которым я всегда был откровенно доволен, отец спросил: «Откуда ты взял это освещение?» Оно появилось само собой. По мастерству этот рассказ и две ночные сцены в «Холодном железе» («Награды и феи») лучшие из всех моих вещей этого рода, но «Сокровище и закон» («Пэк с холма Пак») почему-то всегда казался мне тяжеловатым.
Тем не менее этот рассказ доставил мне легкое торжество. Я отнес колодец в стене замка Певенси приблизительно к 1100 году, потому что он был нужен мне там. Археологически колодца не существовало до нынешнего (1935) года, пока его не обнаружили при раскопках. Но я считаю это оправданной авантюрой. Изолированный замок должен был иметь собственный источник воды. На больший риск я пошел в римских рассказах, когда разместил седьмую когорту [225]тринадцатого легиона (Ulpia Victrix ) [226]на Стене [227]и утверждал, что римляне использовали против пиктов [228]стрелы. Первое утверждение было основано на добросовестном исследовании; второе являлось допустимым предположением. Через несколько лет после того, как рассказ был написан, группа археологов, работавших на Стене, прислала мне несколько тяжелых, «убивающих» стрел римского изготовления, с четырьмя гранями, обнаруженных там, и — в высшей степени изумительно — копированную притиранием мемориальную дощечку седьмой когорты тринадцатого легиона! Получив воспитание в школе, где царила недоверчивость, я заподозрил розыгрыш, но меня уверили, что рисунок подлинный.
За вторую книгу — «Награды и феи» — я принялся в нерешительности. У меня было много сюжетов, но сколько из них будут достоверными и сколько обязанными своим появлением «индукции»? Кроме того, существует старое правило: «Когда обнаружишь, что можешь делать все, делай то, чего не можешь».
Мои сомнения рассеялись с первым же рассказом «Холодное железо», давшим мне оправдание: «Что еще я мог сделать?» — цоколь всех сооружений. Однако поскольку рассказы предстояло читать детям прежде, чем люди поймут, что они предназначены для взрослых, и поскольку им предстояло стать определенным противовесом некоторым аспектам моих ранних «империалистических» вещей, а также определенным клеймом на них, я работал тремя-четырьмя перекрывающими друг друга цветами и текстурами, которые могли то ли обнаружиться, то ли нет, в зависимости от меняющегося освещения секса, юности и жизненного опыта. Это было равносильно работе глазурью и перламутром, естественным сочетанием, в одной композиции с гризалью и чернью, стараясь при этом, чтобы не было заметно стыков.
Поэтому я перегружал книгу аллегориями, намеками и проверенными сведениями, так что мой старый Руководитель был бы почти доволен мной; вставил в нее три-четыре поистине хороших стихотворения; получился костяк целого исторического романа, который каждый желающий мог облекать плотью; я даже вставил туда криптограмму, ключ к которой, к сожалению, напрочь забыл. Работал я над книгой с громадным увлечением и понимал, что она должна получиться или очень хорошей, или очень плохой, потому что серия рассказов завершилась сама собой, как это случилось с «Кимом».
Среди стихотворений в «Наградах и феях» было одно, озаглавленное «Если», которое вырвалось из книги и какое-то время гуляло по свету. Основой для него послужил характер Джеймсона, и в нем содержались те советы, как достичь совершенства, которые легче всего давать. Механизированность века превратила стихотворение в лавину, которая испугала меня. В школах и других учебных заведениях его стали навязывать несчастным детям — что сослужило мне дурную службу, когда я встречался впоследствии с молодежью. («Зачем только вы написали эту вещь? Мне пришлось дважды переписывать ее в виде дополнительного наказания за провинность».) Его печатали на открытках, чтобы вешать в кабинетах и спальнях; истолковывали и включали в антологии бесконечное число раз, так что оно набило оскомину. Двадцать семь стран перевели его на двадцать семь языков и печатали на всевозможных изделиях.
Через несколько лет после Войны один добрый друг намекнул, что эти две мои невинные книжки, возможно, способствовали появлению «высшего каннибализма» в биографиях. Насколько я понял, он имел в виду эксгумацию едва умерших знаменитостей, преимущественно беззащитных женщин, спекуляцию вокруг их имени всевозможными игривыми предположениями и «секс» — словом, умозаключениями на потребу рынка. Обвинение было суровым; и все же я считал других главными гробокопателями в этой профессии.
Для отдыха, восстановления сил и горячо любимых забот и экспериментов в течение тех примерно шести месяцев, которые мы ежегодно проводили в Англии, у нас всегда были Дом, земля и временами ручей у подножья сада, который опустошительно разливался. Поскольку он давал воду для нашей турбины, а маленькая плотина, направлявшая его в мельничный канал, представляла собой хрупкую древность, ходить к нему приходилось часто и срочно, всякий раз в самое неподходящее время.