— Так, теперь с вами. Когда сойдете на землю, выстраиваетесь в две линии, — командует человек в макинтоше. — Мужчины налево, женщины и дети младше двенадцати — направо.
Конвой обращается с нами очень грубо, и в толпе царит смятение. Выстроившись надлежащим образом, мы под проливным дождем следуем вдоль причала к зданию. Когда мужчин уводят в одну дверь, а женщин и детей — в другую, разлучая жен и мужей, отцов и их семьи, воздух наполняется криками ужаса. Конвоиры не выказывают никакого сочувствия. С нами обращаются хуже, чем с грузом, который ехал вместе с нами.
Разделение на европейцев (то есть всех белых), азиатов (то есть всех, приехавших из-за океана, кроме китайцев) и китайцев продолжается и тогда, когда нас ведут вверх по крутому холму к санитарному пункту, расположенному в одном из бараков. Белая женщина в белой униформе и накрахмаленной белой фуражке скрещивает на груди руки и обращается к нам по-английски громким голосом, призванным исправить тот факт, что никто, кроме нас с Мэй, слов ее не понимает.
— Многие из вас приезжают в нашу страну, больные отвратительными заразными болезнями, — говорит она. — Это неприемлемо. Мы с докторами проверим вас на наличие трахомы, [14]филяриатозов, [15]печеночной двуустки [16]и прочих паразитов.
Женщины вокруг начинают плакать. Они не понимают, чего от них хочет эта женщина, но на ней белая одежда, а белый — цвет смерти. Приходит переводчица-китаянка в длинном белом (опять!) чонсаме.До этого момента я держалась довольно спокойно, но теперь дрожу. Нас собираются перебрать, как рис перед варкой. Когда нам приказывают раздеться, по комнате прокатывается недовольный ропот. Еще не так давно мы с Мэй только посмеялись бы над стыдливостью остальных женщин, потому что мы отличались от других китаянок. Мы были красотками. Хорошо это или плохо — мы демонстрировали свои тела. Но большинство китаянок очень стыдливы и никогда не раздеваются прилюдно, разве что наедине со своим мужем или дочерьми.
Но какой бы распущенной я ни была раньше, все это в прошлом. Я не могу раздеться, не вынесу чьих-то прикосновений. Я прижимаюсь к Мэй, и она ободряет меня. Даже когда медсестра пытается разделить нас, Мэй остается рядом со мной. Я кусаю губы, чтобы не кричать, когда ко мне подходит доктор. Я смотрю поверх его плеча, в окно. Боюсь, что если закрою глаза, то вновь вернусь в ту хижину с солдатами, услышу мамины крики, почувствую… Я не закрываю глаза. Все вокруг белое и чистое — во всяком случае, чище, чем в моих воспоминаниях о хижине. Стараюсь не обращать внимания на ледяные прикосновения инструментов или мягкие касания белых рук доктора; я гляжу на бухту. Сан-Франциско в другой стороне, и все, что мне видно, — это серая вода, сливающаяся с серым дождем. Где-то там есть земля, но далеко ли — не знаю. Когда все заканчивается, я вновь начинаю дышать.
Доктора осматривают нас одну за другой, и мы ждем, дрожа от холода и страха, пока все не сдадут анализ кала. Нас уже разделили согласно расам, потом женщин отделили от мужчин, и вот нас снова разделяют — одну группу отправляют в общую спальню, другие остаются в больнице, чтобы избавиться от глистов — это излечимо, а тех, у кого обнаружили печеночную двуустку, немедленно и без дальнейших обсуждений отправляют обратно в Китай. Тут уже раздаются настоящие рыдания.
Нас с Мэй вместе с другими женщинами отправляют в женскую спальню на втором этаже администрации. Когда мы оказываемся внутри, за нами запирают дверь на ключ. Ряды коек, расположенные попарно в три этажа, крепятся к металлическим столбам. Постелей на койках нет, только проволочные сетки. Койки можно поднять на день, чтобы в комнате было больше места, но, видимо, никому не хочется сидеть на полу. Расстояние между койками едва ли превышает восемнадцать дюймов. На полу рядом с занятыми койками стоят маленькие миски и чашки.
Бросив меня, Мэй бросается к центральному проходу. Она занимает две соседние верхние койки рядом с радиатором, забирается наверх, сворачивается клубочком и сразу же засыпает. У нас остались только сумочки и то, что на нас надето.
* * *
На следующее утро мы с Мэй приводим себя в порядок, насколько это возможно. Конвоиры говорят, что нам надо идти на собеседование в иммиграционный комитет, но наши соседки по спальне называют это допросом. Слово звучит зловеще. Одна из женщин советует выпить холодной воды мелкими глотками, чтобы успокоиться, но мне не страшно. Нам нечего скрывать, и это всего лишь формальность.
Вместе с еще несколькими женщинами нас отводят в маленькую комнату, напоминающую клетку. Мы рассаживаемся по скамьям и задумчиво смотрим друг на друга. В китайском языке есть выражение «глотать желчь». Я говорю себе: что бы ни случилось на собеседовании, это не может быть хуже физического досмотра или того, что происходило со мной и Мэй с того дня, как папа объявил, что нашел нам мужей.
— Скажи им то, что я тебе говорила, и все будет в порядке, — шепчу я Мэй, пока мы сидим в клетке. — Тогда мы сможем отсюда выбраться.
Она задумчиво кивает. Когда конвоир называет ее имя, я наблюдаю за тем, как она входит в комнату, и дверь за ней закрывается. Секунду спустя все тот же конвоир жестом указывает мне на другую дверь. Я фальшиво улыбаюсь, приглаживаю платье и захожу внутрь — надеюсь, с уверенным видом. В комнате без окон меня ожидают двое белых мужчин — один почти лысый, другой усатый, и оба в очках. Они не улыбаются мне в ответ. За стоящим сбоку столом еще один белый усердно чистит клавиши пишущей машинки. Китаец в дурно сидящем западном костюме изучает какое-то досье, бросает на меня взгляд и вновь утыкается в бумаги.
— Вы, вижу, родились в деревне Иньбо, — говорит он мне на сэйяпе, передавая досье лысому. — Рад говорить с вами на тайшаньском диалекте.
Прежде чем я успеваю сказать, что говорю по-английски, лысый приказывает:
— Скажите ей, чтобы она села.
Переводчик показывает на стул.
— Меня зовут Лу Фань, — продолжает он на сэйяпе. — Мы с вашим мужем из одной деревни, и у нас одно и то же родовое имя.
Он садится слева от меня.
— Лысый человек прямо перед вами — это председатель Пламб. Другого зовут мистер Уайт. Секретаря зовут мистер Хемстрит. Пусть вас не смущает его присутствие…
— Давайте начнем, — вмешивается председатель Пламб. — Спросите ее…
Сначала все идет неплохо. Я знаю дату и год своего рождения и по западному и по лунному календарю. Они спрашивают, как называется деревня, в которой я родилась. Называю деревню, в которой родился Сэм, и дату нашей свадьбы. Я сообщаю адрес, по которому Сэм и его семья проживают в Лос-Анджелесе. Но затем…
— Сколько деревьев растет перед домом вашего предполагаемого мужа в его родной деревне?
Когда я мешкаю с ответом, четыре пары глаз смотрят на меня с любопытством, скукой, торжеством и ехидством.
— Пять перед домом, — отвечаю я, вспоминая, что было написано в инструкции. — Справа от дома деревьев нет, слева растет гинкго.
— А сколько комнат в доме, где живут ваши родители?
Я так концентрировалась на том, что написано в инструкции Сэма, что даже не подумала, что их будут интересовать такие подробности моей жизни. Я пытаюсь понять, что мне ответить. Считать ванные или нет? Называть то количество комнат, которое у нас было до того, как их разделили, чтобы поселить жильцов, или нет?
— Шесть главных комнат…
Прежде чем я успеваю сказать что-то еще, меня спрашивают, сколько гостей было на моей «предполагаемой» свадьбе.
— Семь, — отвечаю я.
— Вы с вашими гостями что-нибудь ели?
— Мы ели рис и восемь блюд. Мы обедали в отеле, банкета у нас не было.
— Как был накрыт стол?
— На западный манер, но с палочками.
— Вы предлагали гостям бетель? [17]Вы разливали им чай?