— Но я не изучал земледелие. О репе я могу сказать только одно — я предпочел бы ее в тушеном виде, если бы стал есть вообще.
— Жаль, я многого не знаю, — говорит пастор, — касательно того, что следует сажать. Мне бы хотелось подать пример. Знаете ли, эти фермеры за моей спиной смеются надо мною. Погодите, они и сегодня вечером станут скалить зубы. Вы ужинаете в гостиной?
— Думаю, лучше я буду изображать кухонного короля. В прошлом году на кухне хорошо пели.
— Как пожелаете.
Это, конечно, затем, чтобы остаться с Мэри. Была бы честь предложена. Как жаль, усмехаясь, думает пастор, что Джеймс не проявляет большего интереса к Дидо. Забавной они были бы парой, но эта чужеземка крепко его держит, что-то очень сокровенное привязывает их друг к другу. Правда, он никогда не видел, чтоб хотя бы их руки соприкасались. Есть ли между ними физическая близость?
Пастор заглядывает в миску:
— Так, я вижу, вы уже отворили ей кровь. Моей сестрице.
— Я собирался вылить, — говорит Джеймс, покраснев. — Как это я запамятовал! Прошу прощения.
— Успокойтесь, доктор. В конце концов, это то же самое вещество, что дает жизнь и мне, хотя мой-то бульон покрепче. А теперь, сэр, я буду вам очень признателен, если вы отворите сосуд вот здесь, — и пастор стучит пальцем у правого виска. — Торн так уже делал, и я полагаю, что получу большое облегчение.
Джеймс смотрит на пастора, пытаясь уразуметь, сколь серьезны его слова.
— Кровь, — говорит он, — циркулирует по всему организму — забрать ее в одном месте все равно что забрать в другом.
— Такова, должно быть, теория, тут вы правы, однако я испытываю избыток кровотока, полнокровие, именно в области головы.
— Но это может быть опасно. Причем без всякой надобности.
— Ну уж нет, друг мой, только не для человека с вашими талантами.
— Вы спутали меня… с тем, кем я был раньше.
— Делайте свое дело, дружище, а я буду сидеть недвижно, как камень.
Дабы подтвердить свое намерение, его преподобие усаживается на табурете, не шевелясь, словно позируя для портрета. «Откажусь, — думает Джеймс, но потом возникает другая мысль: — А почему бы и нет? Раньше я мог проделать это с завязанными глазами. Дьявол побери нас обоих. Сделаю».
Он раскладывает широкий носовой платок на плече у пастора, выбирает ланцет и наклоняется к его виску, рассматривая кожу под коротко остриженными, светлыми с проседью волосами. Избавившись на короткий миг от всех сомнений, он вводит острие ланцета в плоть, непроизвольно содрогается, тут же справляется с собой, заходит глубже. Слышит шумное, частое дыхание, полагая, что пастора, но потом осознает, что собственное. Струйка крови, извиваясь, течет по подбородку. Пастор просит сквозь зубы: «Глубже, доктор, еще глубже».
Но вдруг что-то происходит, что-то ужасное, как во сне, когда череда привычных образов без всякого предупреждения оборачивается чем-то примитивным и жутким и спящий пытается вырваться из своего кошмара. Спазм, словно его руку пронзил электрический разряд, судорожное сокращение мускулов или бог ведает что еще. В одно мгновение добрая половина лица пастора оказывается залитой кровью. Ланцет падает из рук Джеймса, а за ним и миска, забрызгивая кровью рубашку пастора. Его преподобие охает, кренится на бок, будто подбитый корабль, хватается за голову. И вдруг очень спокойным голосом говорит: «Помогите мне, Джеймс». Джеймс убегает. Прочь из комнаты пастора, к себе. Проходят секунды, может быть, даже минуты, прежде чем он находит в себе мужество вернуться; минуты, пока он в ярости сверлит взглядом свой плащ, висящий на гвозде с внутренней стороны двери. Потом он хватает все белье, какое попадается под руку, — рубашку, ночной колпак, кусок полотна, которым обычно вытирает себе лицо, — и мчится обратно к пастору, как любовник в фарсе.
Пастор лежит на кровати, зажав рану рукой. Джеймс падает рядом с ним на колени, осторожно отнимает от виска его руку. Кровь льется с такой силой, что невозможно сразу определить местонахождение раны. Джеймс вытирает кровь, делает компресс из куска полотна и закрепляет его с помощью ночного колпака. Выскакивает на лестницу и зовет: «Табита!»
Ее лицо, покрытое мукой, точно пудрой, появляется в лестничной клетке. Джеймс велит ей принести горячей воды — горячей воды и красного вина. Грудь его вздымается так, словно он только что со всех ног бежал вверх по тропке между полями. На лестничную площадку выходит Дидо, все еще согнув руку в локте и изумленно глядя на Джеймса.
— Что случилось? — спрашивает она. — Вы ушиблись?
Джеймс разевает рот, но не находит что сказать, бежит назад в комнату и наклоняется над распростертым пастором, как будто укрывая его от дождя. Дидо следует за ним, издавая взволнованные восклицания, и сердито глядит на брата. «Господи, братец… он застрелился?» Слышится звук, поначалу зловещий, — хриплое клокотание слюны в горле. «Он умирает?» — спрашивает Дидо, ее лицо побледнело, но для такого случая она держится на удивление твердо.
— Не умирает, — говорит Джеймс. Он прекрасно знает, что означает этот звук. — По-моему, он смеется.
Лежащий на кровати человек говорит пронзительным голосом, ибо вопрос сестры его немало позабавил:
— «Он застрелился»!.. О, бесподобно… бесподобно, сестрица…
Через минуту появляется Табита с вином и водой на подносе. За ней миссис Коул, встревоженная рассказом Табиты о том, как доктор, точно сумасшедший, размахивал руками на лестнице. Они видят пастора, сидящего на краю своей постели, бледного, но улыбающегося, с головой, замотанной в окровавленный ночной колпак, Дидо, которая сидит рядом с ним, плотно сжав губы, и доктора, о котором рассказывают столько, быть может, и правдивых историй и который сидит по другую сторону пастора, всхлипывая, как младенец.
— Что там у нас с ужином, миссис Коул? — спрашивает его преподобие.
Какое геройство! Да, сударь, день выдался на редкость удачным.
4
Двое идут в лес, мужчина и мальчик, под светом ноябрьской луны. Мужчина, немного ссутулившись, хромает на правую ногу, его голова то поднимается вверх, то опускается, как у пловца. Мальчик, зажав руки у себя под мышками, чтобы было теплее, идет следом за ним. Мороз усиливается, все вокруг сияет, освещенное огнями дома.
Они подходят к поленнице. Джеймс протягивает руки, чтобы мальчик сложил в них дрова. От поленьев тянет землей, грибами, гниющей корой.
— Бери те, что сзади, Сэм. Они, может, суше?
— Все чуток подмокшие.
— Возьми вон там, сбоку, буковые.
Лето было жаркое, осень сырая и теплая, урожай небогатый. Пшеница идет по пятьдесят шиллингов и восемь пенсов за квартер, на три шиллинга больше, чем в прошлом году.
— Возьмем, что есть, Сэм, и высушим у огня.
Они отправляются назад, к освещенному дому. Молодой пес рвется на цепи и лает. «Потише, сэр», — слышится голос Джеймса. Пес прячется в тень и, навострив уши, прислушивается к движениям людей и тихим окрестным звукам.
Джеймс локтем открывает щеколду на двери в кухню. Сразу же сидящие за столом люди начинают жаловаться на холод, правда с благодушным видом, пока Сэм не закрывает дверь пяткой. Оба складывают поленья и стряхивают с курток землю. За столом сидят двенадцать мужчин, толстых и тощих, и изо всех сил стараются съесть ровно столько, сколько потеряли, отдав церковную десятину. Съесть и выпить с особенной веселой решимостью. Джеймс знает многих, и многие знают его. Знают, но не настолько, чтобы понять, что он за человек.
Табита роняет кувшин, один из самых больших. Он с грохотом разбивается у ее ног, оросив чулки капельками сидра. Табита вскрикивает, но скорее от усталости, чем от испуга или страха, что ее выбранит миссис Коул, которая прислуживает в гостиной. Фермеры смеются. Джеймс подходит к ней и говорит:
— Иди спать, Табита. Мы с Сэмом тебя заменим.
Ужин церковной десятины, событие, не вызывающее особой радости ни у одной из сторон, подходит к концу. На столе полно кружек, рюмок, грязных оловянных тарелок с выщерблинами, обглоданных и растерзанных остовов уток, цыплят и зайцев, коричневых узловатых костей говядины, острых косточек барашка.