— А вот это Меркурий, — объясняет Джошуа. — Это Венера. Венера значит любовь, а Меркурий что-то там еще. Поверни вон ту ручку, Лиза. Так, правильно, — он покрывает Лизину ладошку своей. — Видишь?
Зубцы скрытого механизма сцепляются и поворачиваются. Шары начинают двигаться, каждый по своей дорожке, медленно и торжественно, словно епископы, танцующие менуэт. Дети сидят не дыша, словно завороженные.
— Все это зовется планетарий, — говорит Джошуа почти шепотом. — Такое греческое слово.
Вдова Дайер с умным видом кивает; Сара и Чарли требуют своей очереди покрутить, во влажных глазах младенца тихонько вращается игрушечная вселенная — Рак, Лев, Дева — месяц за месяцем, год за годом.
Это самое раннее воспоминание Джеймса Дайера.
5
Первый доступный ему мир — кухня. Огонь, бьющийся в каминный прибор, отблеск, дрожащий на обратной стороне медных сковородок. Уютная бойня, на коей небесные, полевые и речные твари ощипываются, потрошатся и обжариваются на огне. Служанка Дженни Скерль, этот алхимик плоти, колдует над тушкой кролика или огромного белоснежного гуся; пальцы у нее толстые, как бутылочное горлышко, они рвут, выскабливают, режут, выдирают внутренности и набивают нежную утробу луком, крутыми яйцами, шалфеем, петрушкой, розмарином, нарезанными яблоками, каштанами. Чтобы позабавить ребятишек, она чистит угрей живьем.
Джеймс живет в нижних пределах этого мира, ползает по каменному полу под кухонным столом, где тощие, безымянные кошки, которые всегда умеют добиться своего, охотятся за двигающимися тенями. Кошки сидят неподалеку и наблюдают за летящими по воздуху перьями и сыплющейся мукой, дерутся с ним из-за упавших кусочков пищи, видя в Джеймсе гораздо более серьезного противника, чем его предшественники. Никем не замеченный, он проводит здесь полдня, следя за женскими деревянными каблуками и укутанными в шерстяные чулки лодыжками под волнами нижних юбок, колышущихся будто морской прибой — туда-сюда, туда-сюда. Они никогда не стоят на месте.
Потом, после множества безмолвных падений, он уже знает, как забраться на кухонные табуреты, и сидит там, едва доставая ногами до края сиденья, без единого звука принимая тумаки и ласку, хлебные или бисквитные крошки, которые ему перепадают. Немота ребенка все больше и больше привлекает внимание взрослых. Некоторые считают его дурачком, безмозглым идиотом и, тетешкая его на коленях, обращаются к нему как к собаке. Женщины ласкают его за голубые глаза, за смешной серьезный взгляд. Если он остается с Лизой, его лицо становится влажным от поцелуев. А сам он неподвижно сидит у нее на коленях, ни на что не реагируя, будто паук в углу или звезда в небе. «Мальчик переменится, дайте время, — говорит Элизабет. — Дайте только время. Ведь и Сара отставала от других детей, бормотала что-то непонятное. А теперь говорит хорошо, даже слишком много». Она смотрит на Джеймса так, словно первыми его словами станет обличение матери. Она наставила тебе рога, Джошуа Дайер! При звуках шума, доносящихся со стороны деревни, она с ужасом ждет «грохочущего оркестра», брызжущего ненавистью шутовского представления, которое обычно разыгрывают под окнами прелюбодейки. Господь простит, но она несколько раз пыталась выкинуть ребенка, у нее ведь и раньше бывали выкидыши. А два последних случились на четвертом месяце. Но этот оказался упорным, прямо-таки вцепился ей в живот. И сейчас своими голубыми глазами и молчанием, громким, будто рог охотника, он хочет пристыдить ее. Что до старухи-вдовы с грубым лицом, глазами как у хорька и нюхом, помогающим ей чуять правду, она все-таки не решается обвинить Элизабет открыто. Но глядит сначала на мальчика, а потом на невестку с таким выражением, что никаких слов и не требуется.
Ребенок растет, и мысли матери становятся все мрачнее. Она ощущает присутствие тьмы: то злобный огонек мелькнет в глазах барана, то ветка хлестнет по лицу, то муха проползет по белой коже запястья. Она вспоминает руку незнакомца, длинную и легкую, и строчки песенки, которую пела еще девчонкой: «Дьявол — это джентльмен, что пляшет лучше всех…»
Однажды, когда мальчику идет уже третий год, сидя с ним одна и наблюдая, как он смотрит вокруг спокойным, пустым взглядом, словно понимая все или не осознавая ничего, она изо всех сил щиплет его за руку — так вонзает в него ногти, что того и гляди появится кровь. И когда он поднимает на нее глаза, в которых читается всего лишь вопрос, а потом спокойно переводит взгляд на свежие узкие вмятины на своей руке, Элизабет переполняют ужас и отвращение. Однако паника стихает, и ее захлестывает нежность. Какой он красивый! Как невероятно печален, как отгорожен от мира своим молчанием. Элизабет обнимает мальчика и зализывает отметину, которую сама же оставила на руке, правда, совсем убрать ее не удается, и спустя долгое время она все еще видит этот след — напоминание о своем стыде, ужасе и любви.
Иногда она боится, что вдова скажет словечко Джошуа, хотя обе они прекрасно знают, что Джошуа поверит только тому, чему захочет поверить, то есть тому, что его устраивает: жена ему верна и любит его так же, как и он ее. Как положено, раз в день Джошуа справляется: «Ну что там мальчик?» — однако ответа не ждет. И не вырезает вечерами деревянных игрушек и волчков, как делал это для других детей.
Безмолвно, под покровом взрослых переживаний, мир Джеймса становится все больше. Его сознание, освоившее образы огня, кошек и нарисованных солнышек, теперь наполняется жизнью фермы. В поношенных бриджах из кроличьей кожи его вводят в медленно текущий быт двора, где он наблюдает, как кудахчут куры и пауки плетут паутину вокруг петель вечно открытых заклиненных дверей. Он узнает запах липы в полях, различает заячьи следы на снегу, слушает молотильщиков, чьи голоса кажутся призрачными среди пыли и теней амбара и чьи ноги обуты в старые шляпы, чтобы не разорвать солому, которая понадобится потом, чтобы крыть кровлю.
Он знакомится с Томом Перли, прозванным «человеком-клубникой» из-за огромной красной бородавки у него на шее. Том ведет мальчика посмотреть на свинью, которую они находят во фруктовом саду, — большую, белую, с огромными ушами; у нее изо рта пахнет яблоками, капустой и скисшим молоком из отходов маслодельни. Он смотрит, как свинью режут, как мужчины разминают руки и сжигают свиную щетину соломенными факелами.
Дженни Скерль водит его гулять в сад. У живой изгороди за домом она целуется с Бобом Кетчем, Дэном Миллером или Диком Шаттером. Боб Кетч тискает ей грудь, и она вздыхает так, словно ей грустно. В мае она украшает цветами волосы, себе и мальчику. Волосы у Джеймса пушистее, чем у Дженни, а зимой даже золотятся. Его глаза так и остались голубыми, хотя все надеются, что они потемнеют и станут карими, как у остальных детей. Мистер Вайни, заглянув к ним как-то раз, сообщает Джошуа, что такое случается: один голубоглазый ребенок в семье; редко, но случается.
Когда мальчик подрастает, его переселяют из родительской комнаты в соседнюю. Она небольшая. Там по обе стороны окна положено по два тюфяка и стоят два деревянных сундука для детских вещей. В углу небольшой камин, а на стене над Сариной постелью висит нарисованная девочкой картина — плоская рыжая корова на фоне гладкого голубого неба.
Что означает для мальчика проснуться — проснуться, когда мир снаружи больше похож на ночь, нежели на день? Это означает услышать цоканье и царапанье подковы, приглушенный голос паренька, который обычно водит лошадь по пашне, или конюха — они разговаривают с Дженни, когда она выходит из дверей маслодельни, чтоб приняться за дойку. Немного погодя Джеймс слышит родителей. Сапоги отца грохочут по дому, мать что-то шепчет. Потом свет от горящей свечки тонкой полоской пробивается из-под двери, дверь тихо открывается, и старшие дети, Чарльз и Лиза, дрыгают ногами в мятых ночных рубашках, затем быстро-быстро натягивают на себя одежду и, ни слова не говоря, спускаются вниз по лестнице следом за свечой.