Я смотрел в окно и видел лето в самом разгаре: испещренные солнечными пятнами вязы, яркое пятно подстриженной лужайки, птицы, вьющиеся вокруг телеграфных столбов. Сквозь мое сознание шел непрерывный поток воспоминаний. Медный чайник на кухне, весь залитый солнечным светом. Мать, замешивающая тесто для хлеба. Поток холодного воздуха от раскрытых утром окон. Долговязая фигура отца, неуверенно спускающегося к завтраку по лестнице. Запах талька. Моя прежняя жизнь представала в виде бессвязного монтажа образов, звуков и запахов.
Пока я лежал в коме, мать дежурила в больнице, и, когда я очнулся, она оказалась первой, кто меня посетил. Я сидел в кровати, окруженный кучей подушек. Она вошла бледная, с искаженным лицом, с большими мешками под глазами. Я узнал ее сразу, но она была для меня скорее набором разрозненных объектов, чем живым человеком: тонкий нос, узкие руки, каштановые волосы, убранные под берет, на шее то самое, сделанное индейцами навахо ожерелье, которое отец подарил ей на тридцатипятилетие. Я не смог произнести ни одной фразы. Она положила сумочку на стул и нежно погладила меня по голове — по тому месту, где была рана. Над правой бровью мне наложили целых девять швов.
— Господи боже мой! — сказала она. — Бедный мальчик!
Голос у нее был почему-то бежевый, и он не исчезал после произнесения фразы, а висел в воздухе. Она прикоснулась к моему лицу щекой.
Позади нее стоял доктор.
— Он все еще не отошел от комы, — сказал он. — И мы пока не знаем результатов анализов.
Мама взяла меня за запястье, и я почувствовал, как бьется жилка на ее руке.
— Да-да, я понимаю. Натан, я здесь!
Она отбросила прядь волос у меня со лба, а я вдруг поднял руку и погладил ее ожерелье. Помню, как коснулся острого края серебряного кулона.
— Что с ним? — спросила мама.
— Он еще очень слаб, — ответил врач. — Надо подождать.
Потом доктор вышел из палаты, а мать придвинула стул поближе к моей кровати и села, положив ногу на ногу.
— Отец едет сюда вместе с Уитом. Ты ведь помнишь Уита Шупака, его коллегу? Они оба тут были, но потом им пришлось вернуться в колледж на несколько дней. Как ты себя чувствуешь?
Я не ответил, и она стала смотреть в сторону. Уголки ее рта поползли вниз, было видно, что она вот-вот расплачется.
— Боюсь и думать, что мы увидим дома, когда вернемся, — продолжала она говорить, — там все надо ремонтировать. Карниз с левой стороны совсем проржавел, а твой отец не знает даже, с какой стороны влезают на стремянку…
Немного успокоившись, она заговорила со мной как с соседом: принялась рассказывать, что грунтовые воды угрожают фундаменту дома, и что надо сделать осенью в саду, и как ей одиноко, совершенно не с кем поговорить в последнее время. Она сложила руки на коленях, опустила глаза и сказала:
— Главное, что ты остался жив… — Потом открыла сумочку, вытащила чистый носовой платок и промокнула глаза. — Ты так долго спал и теперь, наверное, умираешь от голода? Что бы ты хотел съесть, Натан? Назови что угодно, любую еду.
Я попытался подумать о еде, но мне мешали ее повисшие в воздухе слова — бежевые волны, которые заслоняли в моем сознании чувство голода.
8
В юности Натан был одинок.Такими словами мать иногда описывает мои подростковые годы до катастрофы, когда я еще учился в школе у отцов-иезуитов. Она любит особенные слова. У нас в доме никогда не бывало диванов,только кушетки.Отцовский рабочий кабинет— свалка книг и бумаг с торчащим посредине столом — никогда не назывался просто кабинетом.Отец носил брюкиили слаксы,но ни в коем случае не штаны.Мама была один раз в Европе — ей подарили эту поездку на окончание школы. Эта единственная экскурсия восемнадцатилетней давности, видимо, и давала ей право отзываться о Европе как о континенте.
Да, я был одинок в школе. И все из-за идиотских положений, в которые попадал потому, что родители искали во мне скрытые таланты. Мне хотелось дружить с ребятами, а на меня смотрели как на малого, чьим именем в будущем назовут одно из университетских зданий. Талант никак не хотел обнаруживаться, но я продолжал его искать. В результате ребята стали меня сторониться. Они постоянно наблюдали, как мой отец возит меня в университетскую физическую лабораторию или провожает на семинар по скорочтению. От меня ожидали небывалых достижений и потому побаивались. Потом я показал весьма средние результаты за год, и у ребят зародилось подозрение, что здесь что-то не так. Только настоящий талант — выдающийся спортсмен, например, — может позволить себе всех игнорировать в школе. Но парню со средними способностями, а может быть, и вовсе малоодаренному, чьи оценки попадают в нижнюю точку гауссовой кривой нормального распределения, лучше бы почаще проявлять дружелюбие и коммуникабельность. Я же этого не делал.
Когда пришло время интересоваться девочками, мои дела стали совсем плохи. В школе Святого Иоанна девочек не было, и подруг себе находили только самые смелые и предприимчивые парни. Эти настоящие лидеры, сорвиголовы, решались заговорить с девчонкой, стоя в очереди в кинотеатр или на боулинге. Главным объектом их внимания было «Святое сердце» — женская католическая школа, находившаяся в трех кварталах от нас. Ребята выделывали фокусы на своих велосипедах «ВМХ» [20]перед двухэтажным женским общежитием этой школы. Они целовались взасос на задних сиденьях припаркованных машин, под кроватями, на трибунах стадионов. А тому, кто не мог похвастаться такими приключениями, оставалось слушать их победные реляции и умирать от зависти, думая о том, как девичий язык забирается тебе в рот.
Возможно, и у меня могла появиться подружка из числа учениц «Святого сердца», если бы я решился приблизиться хоть к одной из них. Каждый вечер я проходил мимо их школы и видел, как они выстраиваются в очередь, ожидая автобусов: стоят по две или по три, заплетают друг другу косички и щебечут, обсуждая что-нибудь злободневное. Когда я шел мимо, их щебет затихал, и я спиной чувствовал, как они провожают меня взглядами. От отца я унаследовал черные волосы и задумчивый взгляд, от матери — высокие скулы, тонкий нос и бледную кожу. Выглядел я, должно быть, и нервным, и утонченным. Однажды из очереди на автобус чуть ли не выпихнули какую-то девочку. Она подошла и спросила меня, опустив глаза:
— Привет! А у тебя есть подружка?
— Что? — переспросил я как идиот, таким тоном, словно меня отвлекли от важных мыслей.
Девочка вспыхнула и убежала к своим хихикавшим подружкам. Больше никто из них со мной не заговаривал.
Как-то раз я решил, что пора избавляться от репутации отшельника, и пригласил к себе домой двух одноклассников. Они оба — Макс Сазерленд и Бен Торнберг — жили в близлежащем микрорайоне «Мэпл-Ридж». Их отцы занимались торговлей. В ту субботу, когда я позвал ребят в гости, мой отец попросил его не беспокоить и сидел у себя в кабинете, слушая Каунта Бейси. [21]
Макс был сообразительный паренек: он носил очки и возглавлял школьный дискуссионный клуб. Бен же, наоборот, был туповат. Все утро мы с ними играли в саду: раскачивались на ветках и прыгали с них вниз, и к полудню сильно проголодались. Явившись на кухню, где мама что-то пекла в духовке, я объявил:
— Мы умираем с голоду!
— Да неужели? — спросила она, а потом открыла духовку и вытащила две буханки горячего хлеба.
— Никогда не видел такого хлеба, — сказал Бен.
— Какого такого? — переспросила мама.
— Ну, из печки.
— А моя мать не умеет готовить, — пожаловался Макс. — Мы все время едим бобы прямо из банки.
Он вытер руки о футболку.
Мама поставила хлеб на стол и сняла варежки-прихватки.
В этот момент из отцовского кабинета донесся особенно громкий джазовый пассаж.
— Вы сэндвичи есть будете? — спросила мама.