Понизив голос, Лидка тем доверительным и рассудительным тоном, каким она обычно сообщала Ондржею новости из цеха, заговорила о фабричных делах.
— Новостей у нас не оберешься. Работаем, как на курьерских. Все по секундомеру. Слышал ты о системе баллов? В поезде слышал? Ну конечно, ни о чем другом у нас и не говорят. Погоди, сам отведаешь. Делается это так: за спиной у тебя стоит инженер с секундомером и следит. Моргнешь — один балл долой, чихнешь — трех баллов нету. А чтобы дать нам лучшие машины — об этом никто и не думает. Я работаю все на той же старой трещотке. В час надо дать шестьдесят баллов. Они выведены из лучшей выработки, а от нас ее требуют все восемь часов. А как только не поспеешь — штраф. После нескольких штрафов — за ворота. — И Лидка сделала выразительный жест. — Просто ищут предлог, чтобы увольнять. Вот, например, Якубка, ты знаешь ее, такая рыженькая…
— А ты поспеваешь? — прервал ее Ондржей.
Вместо ответа Лидка извлекла из сумочки флакон, вынула пробку и шутливым жестом поднесла флакон к носу Ондржея. Он услышал острый запах спирта.
— Протираем себе этим после обеда руки и массируем их, чтобы не сводила судорога от спешки. Поспеваю ли я? А что же мне делать? Приходится поспевать, — сказала Лидка; суровая складка, присущая деревенским женщинам, легла у ее рта, и глаза под упрямым лбом стали хмурыми.
— Значит, работы хоть отбавляй? — неуверенным голосом сказал Ондржей.
— Ничего подобного, — приблизив к нему лицо, зашептала Лидка. — Нас подгоняют только затем, чтобы снижать заработок и брать штрафы. За прошлый год я выработала втрое больше… — Заметив, что кто-то идет мимо склада, она сказала громко: — Хозяин, конечно, разъяснил нам, в чем дело: трудности с экспортом. Ну, мы справимся с трудностями.
Оба подождали, пока человек прошел.
— А что делает Казмар? — спросил Ондржей.
— Бахвалится, как всегда. Всюду, мол, плохо, только в Улах хорошо. Все ораторствует. Завтра опять выступает в Большом кино, все должны быть. Что ж, почему не пойти, времени у нас хватает, по пятницам и субботам теперь не работаем. Будем митинговать.
От удивления Ондржей даже сбился с ноги. И это говорит Лидка Горынкова, родом из коренной улецкой семьи, всегда преданной Казмару!
— По субботам уже давно не работают, — раздраженно произнес Ондржей, как бы защищая себя, и погрузился в хмурое молчание. Прогрохотал поезд, и снова стихло, слышался только шум реки.
— О чем ты думаешь? — спросила его Лидка.
Рассказать ей о текстильщике из Находа, что играл на пиле на Вацлавской площади?
— Рад, что опять с тобой, — ответил Ондржей. Но, по совести сказать, особой радости заметно не было. Он молчал и шел как в воду опущенный, словно был один, а не с девушкой.
Они вышли на плотину. Ветер трепал Лидкины волосы. Пахнуло сыростью и запахами химикатов. Внизу бежала темная вода. Ох, и ветер же тут был! Ондржей придерживал свою пражскую шляпу, выглядевшую немного смешно в Улах. Лидка прижала рукой юбку, и они пошли по бетонной стенке шлюза. Темнело, небо походило на колеблющуюся парусину, над горами, как драконы, громоздились тучи, в Улах было холодно и неуютно. На набережной жались одинокие парочки. Если бы не дул ветер и не шумела вода, было бы слышно, о чем шепчутся влюбленные. Ондржей хмуро шел рядом со своей девушкой. От шлюза они свернули в ольховую рощу.
— А как поживает твоя сестра? — спросила Лидка, и было видно, что она верит в прочность семейных уз. — Удивилась она нашей новости? Наверно, она догадалась, еще когда была здесь в позапрошлом году?
— Что? Чему удивилась? — очнулся Ондржей.
— Он еще спрашивает! Ничего сказать, хорош! Ну, тому, что мы с тобой любим друг друга и поженимся, когда ты отслужишь в армии, — с укором сказала Лида, беспокойно засмеялась и подтолкнула Ондржея локтем в бок, как подталкивают ребенка, забывшего поздороваться.
— Ну конечно, сестра порадовалась за меня и передает тебе привет, — ответил Ондржей первое, что пришло в голову. Зачем рассказывать о ссоре с Руженой, не стоит заводить об этом разговор.
Ондржей шел как потерянный. «Вправду ли я в Улах и иду в обнимку с Лидкой Горынковой, которую когда-то ревновал к Францеку Антенне? Она так же хороша, как и прежде», — думал он.
Ветер с гор трепал одежду Ондржея, рвал его шляпу, подгонял в спину. И стоило только оглянуться, чтобы убедиться, что ты в Улах: на фоне вечернего неба и острых гребней гор высится труба над скопищем кубообразных зданий, вдалеке видны каменоломня и лесопилка, вот вращающийся прожектор на небоскребе дирекции. Его луч скользнул по Ондржею и Лидке, и они замерли, как ослепленные зайцы… Да, да, он в Улах, куда так стремился после страшной ночи в Нехлебах. Он в Улах, и все же ему не легче. Кто-то другой думал за него и будто подталкивал его куда-то, а в себе самом Ондржей ощущал лишь боль ушибленного плеча и ноющую занозу в сердце — не то недоброе предчувствие, не то нечистую совесть. Но ведь он ни в чем не провинился, почему же у него захватывает дыхание и что-то щемит внутри?
Подойдя к ольховой роще, они дальше пошли поврозь: тропинка была слишком узка для двоих. Лидка машинально остановилась и взглянула на Ондржея — потом ей было очень стыдно этого взгляда, — в этом месте начинается уединение, и за поворотом они обычно целовались. Но Ондржей отступил, как-то нелепо опустив руки.
— Ты словно мертвый какой-то, — вздрогнув, сказала Лидка, поправила воротник пальто и пошла по дорожке.
Была холодная горная весна, не располагавшая к любви. Ветер шумел, словно стараясь заглушить реку, и разносил торфяной запах, стоявший в ольшанике. Ондржей смотрел перед собой на кусты, Лидка шла, опустив глаза, словно считая камешки на тропинке. Каждый думал о своем.
Когда они вышли на лужайку, Лидка подняла голову, повернулась к Ондржею и взяла его за обе руки.
— А теперь скажи мне, — промолвила она убаюкивающим улецким говором, — кто тебя обидел в Праге? Ты чем-то расстроен, я по глазам вижу. — Она говорила ласково, как с Ондржеем никогда не говорила мать, но Ондржей был скрытен и все еще колебался, В «Казмарии» трудно довериться даже милой. В Улах люди не верят, даже когда им говоришь: «Будьте здоровы!»
— Расскажи мне все, — уговаривала Лидка. — Тебе станет легче.
Кроме всего прочего, ее одолевало любопытство. Наконец он сдался и заговорил:
— Лидушка, за это короткое время я видел много дурного. Я тебе расскажу, но ты никому ни слова.
И он рассказал все, что видел в Нехлебах. О мальчишке, который влез на перила и улыбался толпе, а полицейский ударил его по ноге, и мальчишка полетел в реку, о грудном младенце, убитом на руках матери пулей, залетевшей в окно; о Поланской, которую он знал, и о том, как она умерла. Поланская, такая заботливая и кроткая женщина, но и она не стерпела, когда ее мужа полицейские вели, как вора!
Ондржей разволновался, забыл об осторожности. Он повышал голос, чтобы перекричать шумную реку. Он изливал душу. Почему это человеку так отрадно выговориться до конца?
Лидка не сводила глаз с Ондржея и внимала ему, как герою. Он побывал там, где была стрельба, он участвовал в опасных событиях, и он озарен отблеском славы. Но Ондржею картина казалась все еще недостаточно яркой — ведь слова так бледны! — и он приукрашивал ее подробностями о «раненых, падавших у него перед глазами», и о «залитой кровью мостовой».
— А мне, — скромно закончил Ондржей, — пуля пробила шляпу.
Он даже не ожидал, что может так фантазировать. Ложь сама сорвалась у него с языка.
— Боже мой! — ахнула Лидка. Она схватила шляпу Ондржея и побежала к берегу, где было больше света. Надо же посмотреть дырочку от пули. И представьте себе, она рассматривала шляпу до тех пор, пока не нашла несуществовавшего отверстия! Чего только не делает вера!
— Вот она, дырочка, а вот другая. Шляпа у тебя прострелена в двух местах, ты ее больше не надевай. Купишь новую, а эту мы сохраним на память.
После шляпы Лидку больше всего интересовала судьба мальчишки, который упал в реку.