Елена усмехнулась.
— Сейчас мы на прогулке, не порти ее. Знал бы ты, каких трудов мне стоило выбраться с тобой сюда. На наше счастье, тут Хойзлеры. Это, друг мой, нелегкое дело, дома я все еще хожу в маленьких.
— Директор или рабочий — нам все равно, — говорил Казмар своим глуховатым, сдавленным голосом, странным у такого гиганта. — Для нас существуют только способные работники, будь он управляющий или простой смазчик. Я всех уважаю одинаково. Все мы единое содружество, спаянное общим трудом. У нашего народа врожденная сметка, он не поддается демагогии. Наши рабочие знают, что выступить против «Яфеты» — это все равно что повернуть острие ножа против себя. Да, у нас в Улах есть рабы: это машины! Ими мы командуем, им приказываем, с их помощью мы создали себе обеспеченную жизнь, построили Улы, нашу «Америку», и, бог даст, еще расширим ее…
— Ох-хо-хо! — прошептала Елена. — По-моему, лучше твердокаменный капиталист, чем этакий «друг народа». Отец прав: в борьбе с обычными угольными магнатами рабочие хоть знают свое место, а улецкий Хозяин сперва помолится вместе с ними: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь», — а потом сожрет их с потрохами.
— У нас нет времени на политику, — ораторствовал Казмар. — Мы не болтаем, мы производим товары, снижаем цены, повышаем жизненный уровень своих покупателей, платим налоги, помогаем государству и гордимся всем этим. Гордимся участием в общем деле и обязанностями, которые оно на нас возлагает. Рабочие «Яфеты», друзья! Миллионы темнокожих людей на земном шаре все еще ходят полуголыми. Перед нами великая задача: мы оденем все человечество!
— Потом Казмар придет к нам, — хозяйским тоном объяснил Ондржей Ружене, которую он с Лидушкой нашел в толпе, — сядет в кино вместе с рабочими, поговорит с ними…
— А про себя подумает: все вы у меня в кулаке, — со смехом вставил сзади беспокойный Францек, проталкиваясь к трибуне. Лидка шлепнула его сзади по руке.
— У нас уже руки чешутся, Францек, похлопать тебе. Рукоплескания будут такие — оглохнешь!
Францек рассеянно оглянулся.
— Хорошо бы! — сказал он и, сразу посерьезнев, протолкался вперед и исчез.
Колушек читал приветственные телеграммы. Раздавались названия далеких заокеанских городов, вызывавшие у слушателей почтение: Алжир, Сантос, Вальпарайзо, Рио-де-Жанейро. Что в сравнении с ними Бухарест, Белград и Осло! Дипломатические гости слушали с вежливым интересом. Жена Казмара искренне прослезилась. Обозревательница мод мысленно уже писала статью: «Пять частей света салютуют чешскому самородку. Люди в живописных национальных костюмах, в спортивных свитерах, в безупречной одежде джентльменов — все слушают с одинаковым вниманием. Если бы не этот чисто демократический дух, когда все Улы — одна большая семья, а фабрикант Казмар — их отец, то это зрелище можно было бы сравнить с присягой на верность королю…»
Колушек кончил и пригласил «юного друга Франтишека Черного» — так значился по документам Францек Антенна — взять слово от имени молодых рабочих. Когда Францек поднялся на трибуну, Колушек спросил его шепотом: «А текст у вас есть?» — «Я помню наизусть», — ответил Антенна.
И вот сухощавое лицо молодого красильщика показалось на трибуне, он откинул волосы со лба, тряхнул головой, будто молодая лошадка, и начал:
— Товарищи! Сегодня Первое мая, наш государственный праздник, его празднуют рабочие во всем мире. Фабрикант Казмар был так любезен, что присоединился к нам.
Это было сказано не очень-то вежливо, но Казмар — человек простого нрава, и он с улыбкой обернулся к молодому оратору. Колушек беспокойно переступил с ноги на ногу. Францек тоже повернулся лицом к Казмару.
— …А уж если вы, Хозяин, как демократ, здесь празднуете вместе с нами Первое мая, вы, наверное, не будете против, если я в этот день скажу несколько дружеских слов молодым рабочим. Товарищи! Вы только что слышали, какие широкие международные связи у нашего предприятия. Но не дайте сбить себя с толку, ребята: это связи капитала, а не рабочих!.. (В этот момент Колушек быстрым обезьяньим движением выключил микрофон, чтобы хоть радио не разносило этого срама, и, весь в поту, понял, как провел его этот хулиган: одну речь написал, а другую произносит!) «Яфета» — международная фирма, это факт, — продолжал Францек, — но своих рабочих она считает простаками. Не верьте, ребята, всем этим торжествам, это хозяйская издевка над нами!
Директор Выкоукал дернулся, как лев, готовый к прыжку, но Казмар успокоительно коснулся рукой его плеча и сказал своим глуховатым, сдавленным голосом:
— Колушек, музыку!
— …Каких только курсов и школ нет в Улах, каких только лозунгов! Но политически мы младенцы. «Яфете» плевать на права рабочих. Я об этом говорю, ребята, потому, что мы сейчас вместе, а в другое время мы здесь, в нашей «Америке», собираться не смеем, это всем хорошо известно. Здесь ставят новые машины и лишают людей работы, здесь выкинули сорок работниц на улицу, здесь нам не дают организовать ни профсоюза, ни партии. Запрещают наши газеты и собрания. Мы изолированы… и пусть об этом наконец узнает общественность…
Францек орал что было сил, но уже не слышал собственных слов. Грянула музыка и ревела, как оркестр чертей в пекле. Тысячи людей видели на трибуне рослого, смелого парня, который открывал рот, вскидывал голову и потрясал руками в вынужденной пантомиме. Наконец он опустил руки, насмешливо кивнул головой в сторону музыкантов, слегка поклонился и сошел с трибуны при ледяном молчании сидевших на ней гостей и под бешеные хлопки и топот части казмаровской молодежи. Другая часть осторожно молчала. Все они были беспомощны и не подготовлены к такому выступлению, ибо Францек никому не сказал о нем, опасаясь предательства. Раздалось даже шиканье, неясно кому — оратору или оркестру, который сорвал выступление.
Лидка Горынкова и Ондржей стояли как громом пораженные. Речь Францека потрясла Ондржея так, словно он произнес ее назло Ондржею, чтобы испортить ему счастливый день. Что за дьявол этот Францек, во всем видит изнанку, не выносит радости, ему бы только мутить людей и разрушать все. А что, если сейчас он подойдет к Ондржею и заговорит как ни в чем не бывало? Это на него похоже! Трусоватая натура матери заговорила в Ондржее. Он давно чуял, что не следует сближаться с этим человеком. Из-за товарищества, чего доброго, лишишься куска хлеба. С такими вещами в Улах не шутят!
Пока Францек говорил, у барышни Казмаровой лицо покрылось красными пятнами, она горела, как заклейменная. Похоже было, что она, а не отец, получает пощечины. Сидя рядом со смазливым Далешем — он был выше всего этого, — Ева чувствовала себя как на иголках: открывала и закрывала сумочку, вертелась на месте, беспокойно оглядывалась. Когда грянула музыка и заглушила речь Францека, барышня Казмарова больше не могла сдерживаться. Тихо и с трудом она поднялась, прошла сзади по трибуне, мимо отца и его свиты, и хотя на Еве были темные очки, а внимание публики отвлекала оглушительная музыка, трибуна показалась ей бесконечной. Потом она, пробравшись амфитеатром, где на низких скамейках сидели гости, и наталкиваясь на чьи-то колени — люди вопросительно смотрели на нее, некоторые вставали, бормоча извинения, — добралась до Елены Гамзовой и Карела Выкоукала, опоздавших на празднество и потому сидевших с самого края. Девушка в очках схватила удивленную Елену за руку.
— Мадемуазель Гамзова, я хотела бы… можно вас на минутку? — произнесла она прерывающимся голосом, словно запыхавшись от быстрого бега, и взглянула на молодого Выкоукала, на лице которого отражалось вежливо подавляемое удивление. Ей очень мешал этот чужой молодой человек, с которым ее когда-то связывали планы старого Выкоукала и намеки Розенштама.
Елена, учтивая и отчужденная, села с ней в стороне. Они познакомились только вчера и обменялись всего лишь парой незначительных фраз. Что ей от меня нужно? Почему она так спешила?
— Не думайте, — заговорила барышня Казмарова под влиянием такого же внезапного порыва, свидетелями которого мы были, когда обожженного Горынека принесли в отдел личного состава. — Пожалуйста, не думайте, мадемуазель Гамзова, что я солидарна с «Яфетой»… со всем, что здесь творится. Я… я уезжаю отсюда, послезавтра уезжаю, а с осени буду работать учительницей, не важно где. В Улы я уже не вернусь…