Но Станислав был выше всех горестей и суеты, он был безжалостен к людям, которые хлопотали и сокрушались возле него, неумолим в своей сосредоточенности под сомкнутыми веками.
«Я знаю больше тебя, — уверяло молодое презрительное лицо. — И мне ничего, ничего не нужно».
«Скажи, что я упустила из виду? Разве я не носила тебя на руках? Не берегла пуще глаза? Я ни разу тебя не ударила. Я сидела у твоей кроватки, чтобы тебе не приснился дурной сон, и ты засыпал после этого, как в раю. Месяц ясный, боюсь.Ах, боже, боже!»
«Видишь, как я беззащитен, — уверяло спящее лицо. — Беззащитен и наг. У ежика есть иголки, у осы — жало, у змеи — ядовитые зубы. А у плюща — присоски. Но есть человеческие души, которым нечем защищаться. Почему ты, мамочка, не дала мне более твердой души! Молчи, ты сама такая же».
«Только один-единственный раз, — защищалась Нелла, — я тебя предала. Но это было так давно… И я не ушла от отца из-за той случайной девушки. Ведь у тебя был хороший домашний очаг, достаточно чистый воздух над головой, и если несколько раз…»
«Любовь, — отвечало юное, смертельно серьезное лицо. — Но ведь мне уже ничего, ничего не нужно».
«Я должна была окружить тебя вниманием в последнее время. Ты рано возвращался домой и сидел один у себя в комнате. Но как я могла проникнуть в твои тайны, если ты не заговаривал о них сам? А Митя такой славненький! Я так давно его не видала! Да, я забыла, что надо подумать и о тебе».
«Не в том дело, — пренебрежительно говорило погруженное в себя строгое, юное лицо. — Зачем придумывать оправдания, которые ничего не значат? Загадка в другом».
И тут мать с содроганием поняла выражение его лица. Это был взрослый сын Неллы; когда-то он появился на свет, как и все. Но новорожденный, которому так радовались, был вовсе не так доволен. Зачем вы меня звали, казалось, укоряли его глаза, сосредоточенные на чем-то своем. Оставьте меня в покое, не будите меня…
А затем в квартиру вошли санитары с носилками, здоровенные парни, привыкшие ко всему; они без стеснения топали и шаркали ногами, громко произносили будничные слова. «Возьми его так», — говорили они о Стане, как о мертвеце, ловко положили его на носилки, пристегнули ремнями, прикрыли; Барборка распахнула настежь обе половинки входных дверей, и Станю пронесли, как покойника, мимо стоявших стеной любопытных, которые уже столпились вокруг автомобиля с красным крестом и занавесками. Хроника происшествий. Покушение на самоубийство. Позор. Гамза, как всякий порядочный человек, от души ненавидел такие сенсации. Ну и задал бы он этому мальчишке, если бы не страх за него!
Еленка, проходя за носилками через переднюю мимо отца, впервые после своего приезда заметила, что он уже старик. Такой скорбный, убитый вид. Почему-то его даже больше жаль, чем мать.
— Заприте же двери, — сказал он Барборке и ушел в дальнюю комнату.
Станислава засунули, словно неодушевленный предмет, в автомобиль, мать и сестра сели в машину рядом с ним, захлопнули дверцы и уехали. И как это ни было жестоко, установленный порядок жизни коснулся интимного горя и удивительно успокоил. Мы сделали все, что могли. Гамза взял свой потертый портфель и ушел на заседание суда.
— Вы что-то осунулись, — заметил ему коллега, — вы здоровы?
— Здоров, — упрямо ответил Гамза.
Всю жизнь он заботился о множестве людей, о собственных детях заботиться ему было некогда. Покушение на самоубийство бросает упрек всем близким, заставляет их уйти в себя, и они испытывают угрызения совести, доводящие почти до сумасшествия. Гамза, скажи, положа руку на сердце, разве ты в молодости не увлекался? «Если вы разойдетесь, я убью себя», — помнишь, Гамза? Несчастный Станя! Тогда он был ребенком. Но даже став взрослым, он сохранил эту детскую искренность… Такую штуку выкинуть из-за женщины!
Когда Гамза днем зашел в клинику, на парня страшно было смотреть. Теперь уже вечер, а он все еще без сознания.
— Но сердце у него хорошее, — уверяла Елена. — Дело не делается так быстро, как хотелось бы. Надо потерпеть.
Легко ей говорить! Она не склонялась над постелью Стани, как плакучая ива над могилой, не ходила перед дверью его палаты — четыре шага сюда, четыре обратно, — как старый лев, тоскующий в клетке. Она на самом деле могла помочь брату — родители завидовали ей. Она хлопотала о кислороде и инъекциях стрихнина, отмеривала лекарства, глядя на часы; совещалась со своими коллегами в белых халатах. В атмосфере, пропитанной запахом лекарств, неприятной для непривычных людей и означающей для них одни только болезни, Елена чувствовала себя как рыба в воде. А мы, Нелла, здесь лишние. Станя, маленький Станя, которому так необходимы были согласие и мир в семье, который когда-то тянул к себе за пальцы двух неразумных, рассорившихся людей, сейчас, когда они в полном единодушии склонялись над ним, отвернулся от них, не желая иметь с ними дело. Спал и спал.
Мать и сестра останутся у него на ночь. Отец в конце концов ушел, чувствуя себя самым бесполезным человеком на свете.
Но у клиники Гамзу ждал Тоник, который проводил его до дому, пригласил к себе, позаботился о нем по-своему, неназойливо. С Тоником никогда не было тяжело; он чувствовал, когда можно заговорить, когда остановиться, о чем следует промолчать. Он осиротел в детстве и, как большинство людей, выросших без родителей, питал слабость к родственному участию и был очень привязан к семье Гамзы. Особенно он полюбил Неллу, еще в Горьком. Она казалась ему такой нежной, чуткой, осмотрительной, полной противоположностью тому, что болтают в анекдотах о тещах. И старого льва Гамзу он уважал и сейчас очень его жалел, не показывая, однако, своих чувств.
Где бы ни жил Тоник, он немедленно превращал любую комнату в мастерскую. И здесь случилось то же самое. В комнате стоял самый обыкновенный канцелярский письменный стол, оставшийся после старой нехлебской владелицы, и только модель самолета указывала на то, что это стол инженера. (Карандаши Тоник запирал от сына.) Но когда он выдвинул ящики, чтобы достать собственного изделия консервный нож и открыть банку, средний ящик письменного стола, где прежняя его хозяйка хранила свои зеленые и черные разлинованные бухгалтерские книги, поддался с трудом: внутри что-то загромыхало — ящик был полон винтов, напильников, французских ключей и бог весть какого инструмента и металлических деталей, в которых адвокат ничего не понимал. Тоник, не удовлетворяясь своей конструкторской работой на заводе, мастерил дома собственными руками всевозможные забавные вещички. Он отдыхал за этим, как другой отдыхает за веселой книгой. В эти дни он щеголял чеканными монограммами. Еленка уже получила одну, Нелла тоже, третья готовилась для Барборки.
— Она тебя любит за то, что ты ей все чинишь.
— Я ее тоже. Хорошая женщина. Особенно я ценю, что она приняла меня в семью как родного. Я ведь знаю, что для нее это было не так-то просто.
Они разговаривали, чтобы не молчать, а между тем оба думали только об одном. Елена пообещала, что, если что-нибудь изменится — к лучшему или худшему, — она позвонит по телефону до полуночи. Аппарат был у нее в приемной, и они не могли пропустить звонок.
— Как Митя? — вспомнил Гамза.
— Спит, как сурок. Барборка легла с ним в комнате вместо Елены.
— Мы разогнали всю твою семью, — горько заметил Гамза.
Это ничего. Тоник погасил яркий свет, зажег маленькую лампочку. Он положил перед ней белый лоскуточек, и на столике сразу стало светлее. Он открыл консервы, вынул печенье и сварил в комнате черный кофе. Все это, разумеется, пустяки, но они создавали иллюзию домашнего уюта. Как, вероятно, страшно было в пустой квартире напротив — у Гамзы! Тоник всю свою юность провел у чужих людей, а бездомные особенно любят уют. Где бы Тоник ни жил — а он изъездил, по крайней мере, полмира, — он всюду устраивал у себя мастерскую, всюду импровизировал домашний уют, хотя бы с помощью любимых открыток, приколотых кнопками к шкафу или спинке кровати в меблированной комнате, и всевозможных, собственноручно сделанных безделушек. Он столярничал и слесарничал, не чурался ремесла электромонтера, умел истопить печь, постелить постель, сварить обед, выстирать белье — все, как студенты в общежитии или художники в ателье.