Литмир - Электронная Библиотека

Она сжала руки, отвела глаза:

— Не гриппом. — Голос ее зазвучал по-иному, сделался низким и ломким.

Удивленный этой переменой, он сдержал резкие слова на языке и наклонился, чтобы заглянуть ей в лицо. В ранних сумерках у нее на щеках и в углах рта пролегли глубокие тени, отчего ее черты приобрели незнакомое, суровое и скорбное выражение, как у святых на иконах пятнадцатого века. Испытав внезапную неловкость, он протянул руку к лампе.

— Свет не зажигай, — попросила она все тем же чужим голосом. — Так мне… проще будет. Присядь, Толя. Не хотела тебе говорить, в себе держала, да ненароком сорвалось… Ладно, все равно пора тебе узнать.

— Что узнать?

У него вдруг пересохло в горле. Он остался стоять.

— Никто твоего отца не сажал. Истинно говорю. Он… заболел, тяжело заболел. Это в Горьком случилось, там его и в лечебницу определили. — Она сглотнула комок. — В психиатрическую. Оттуда мне доктор позвонил, объяснил диагноз, что да как…

— Послушай, мама, — в отчаянии перебил он, — как же ты не понимаешь, такое бывало сплошь и рядом — людей забирали, а родным сообщали заведомую ложь! Уверяю тебя, звонил никакой не доктор. Это, наверное, был…

— Толя, — устало сказала она, — неужели ты думаешь, что я не проверила? Нет, это была правда. Чистая правда. Я и раньше за ним замечала… неладное. Он еще в Москве заговариваться начал, но я думала, дурачится, шутки шутит — и все. А после того как он в Горький уехал, его эти мысли безумные совсем одолели, только сам он не понимал, что не в порядке, все твердил про «великое открытие», которое изменит мир… С головой ушел в свои идеи, по ночам над ними корпел, спать перестал. Мне страшно было. Он скрытничал, все беспокоился, что на работе прознают и своруют его идею — «проект», как он выражался. — Частыми, нервными ударами ложечки она разминала кусок торта в шоколадную кашу, не отрывая взгляда от тарелки. — Доктор мне растолковал, что у таких больных это обычное дело — навязчивые идеи, но стационар, дескать, хороший, обещали его подлечить, ему якобы требовалось сильное потрясение, которое бы его вывело из этого состояния, ну и еще что-то, я с расстройства всего не запомнила…

Между ними сквозняком пролетело молчание.

— Сколько же времени… — хрипло начал он.

— Без малого три года. С октября тридцать девятого по май сорок второго. Тогда его выписали, чтобы поработал на военном заводе. Врачи считали, война ему на пользу пошла: он как услышал, что нужен Родине, так все странности как рукой сняло. Я тоже на это надеялась, пока не прибыло от него последнее письмо. А там — все по новой: мол, завершил наконец-то свой великий проект, но умоляю покамест об этом не распространяться, чтобы потом всех сразить наповал… Я сутки ревела, а ведь нужно было перед тобой виду не показывать, потому что ты такой счастливый был, до встречи-то считаные недели оставались. Уж как я мечтала, чтоб все обошлось…

Падавшие на кухонный пол тени удлинились, и мандариновая луна, округлая, но уже немного на ущербе, сонно выплыла из-за конька крыши в бледное небо.

— А что это за проект был, не знаешь случайно? — тихо спросил он.

— Когда его увезли, в рабочем столе у него нашли десятки тетрадок, а в них, от корки до корки, загогулины, птицы какие-то, цифры бессмысленные — никто в них разобраться не сумел. Но я-то знала, на чем он зациклился. Это еще в Москве началось, в начале тридцатых. В одном музее выставку устроили: крылатые костюмы или что-то там такое, я точно не помню. Твой отец тебя туда водил, но ты еще мал был, этого помнить не можешь. Что-то на той выставке его проняло, потому как после он впервые на эту тему заговорил: можно ли по воздуху летать без самолета и парашюта — летать, как птицы летают. Это, говорит, было бы высочайшим достижением человечества, идеальным упражнением воли, которое превзойдет все известные достижения искусства и науки; и еще какие-то слова красивые говорил, да у меня образование хромает, я все-то и не поняла, только смеялась, а он, оказывается, говорил всерьез… — Она подняла голову и с отчаянной решимостью в глазах стала искать какой-то отклик на сыновнем лице. — А после его смерти, Толенька, я и вовсе голову потеряла от страха: больше всего боялась, что у тебя… что и ты тоже… потому как доктор предупредил, что такие болезни по наследству передаются… Но у нас все гладко шло, а потом ты как начал малевать свои картины, темные, жуткие, — и что-то во мне надломилось: смотрю на них, как будто на мужнюю смерть, и так мне страшно стало, захотелось тебя остановить, чтоб думать забыл, чтоб и следа от них не осталось, вот я и решила… А уж какие тяжелые были, тащу их вниз по лестнице, а сама только и думаю, как бы соседи не увидели… Не сомневайся, Толенька, ты правильно поступил, что забросил это дело, жизнь у тебя сразу наладилась, ты теперь гордость наша, столько книжек написал…

И она продолжала уговаривать и объяснять, но слова ее меркли, меркли, меркли… А он, стоя посреди затемненной кухни, снова видел перед собой кружение окрашенных радугой голубей, взмывающих к небу над памятником печальному гению, и трехлетнего ребенка, который восторженно говорил: «Когда я вырасту, я буду летать сам», и, спустя десятилетие, его отца в проеме освещенного, умытого дождем окна, приветственно ему помахавшего, а потом раскинувшего руки, улыбнувшегося радостной улыбкой, улыбкой их общей победы, — и шагнувшего в никуда…

Столько лет он жил с мыслью, что своим взрослением был обязан самоубийству и поражению — и все это время он заблуждался, в глубине его прошлого таились лишь сны и надежды, да еще один гордый человек, настолько безумный или настолько храбрый, что решил, будто способен летать, и захотел подарить свою уверенность тем, кого любил, — жене, сыну… И как же он, Анатолий Суханов, распорядился этим даром? Как он истолковал прощальные слова отца: «Никому не давай подрезать тебе крылья», — он, который сам послушно сбросил свои крылья и потом десятилетиями безразлично взирал, как на их месте твердели уродливые, атавистические бугры?

Без единого слова Суханов наклонился, чтобы поцеловать мать в мокрую щеку, развернулся и, оставив на столе разбросанные в беспорядке рисунки, устремился прочь из этой кухни, из квартиры и вниз по лестнице. Она не пыталась его удержать. На этажах было темно, ступени оказались скользкими, в висках вяло пульсировала головная боль. На тротуаре у подъезда ему в рукав вцепился эксцентричного вида человечек с канареечно-желтой бородой, который скороговоркой заверял его в своей бесконечной преданности, приглашал посетить какой-то музей в Вологде… Тут наверху распахнули окно, и взволнованный голос закричал: «Мальвина! Улетела! Мальвиночка моя улетела!» Эксцентричный незнакомец воскликнул: «Боже мой!» — и, воздев руки в направлении шума, уставился вверх сквозь очки, какие носили сто лет назад.

Освободившись от его хватки, Суханов быстро зашагал по улице.

Глава 22

Очертания города давно утратили четкость, и в сумерках один за другим начали зажигаться призрачные фонари, а он все блуждал по улицам старого Арбата, и мысли кружились в темном, бессловесном вихре. Шаги его были бесцельны, их направляла одна лишь неуемная тяга к движению; однако после того как невзначай срезанный угол забросил его в зловонную пасть смутно знакомой подворотни, он остановился, огляделся и вдруг понял, каким путем сами собой следовали его ноги. Каким-то образом, бездумно, прошелся он по широким, окрашенным в пастельные цвета улицам и затененным аллеям, где играл в свои счастливые пять, шесть, семь лет, пока разматывающийся клубок времени не привел его в то самое место, где наступил конец его первой детской мечте.

Повинуясь безотчетному порыву, он прошел под мрачными низкими сводами дальше, во двор. В какой-то квартире бились ритмы рок-н-ролла, но в глубине двора было тихо и темно, только по периметру квадратами лежали бледные отблески горящих окон, как и в тот вечер, без малого пятьдесят лет назад, когда перепуганный мальчишка похоронил в сугробе альбом Боттичелли. В углу, где некогда высился тот сугроб, теперь красовалась новенькая песочница. Он приблизился, и ему показалось, что песок заиграл в тусклом свете жемчужными, розоватыми, неземными бликами… Затаив дыхание, он всмотрелся и понял, что это всего-навсего тень от пошлого розового абажура, видневшегося в ближайшем окне. В песке торчал забытый детский совок. Его прошлого здесь больше не было.

71
{"b":"147972","o":1}