Литмир - Электронная Библиотека

После этого с тканью времени стало твориться что-то непонятное: она истончилась и сгладилась, так легко струясь сквозь его пальцы, что он почти не замечал ее фактуры и красок. Минул еще год, Нина снова забеременела, они ждали переезда на новую, куда более просторную квартиру; родилась Ксения, Нина ушла с работы, сведущие люди стали поговаривать, что ему скоро доверят кафедру искусствоведения в престижном институте, а дружески расположенные коллеги, возглавляемые самим ректором Пенкиным, начали захаживать к нему домой с бутылками коньяка, якобы для того, чтобы немного посудачить и полюбоваться детишками. Он решил, что будет предусмотрительнее до поры до времени убрать свои авангардистские работы с глаз долой, по крайней мере до обещанного назначения, и однажды вечером погрузил все полотна в новенькие «жигули», отвез к матери (благо свободного места у нее было хоть отбавляй), успокоил ее заверениями, что это ненадолго, и торопливо свалил холсты, будто они жгли ему руки, в кладовую прямо у входа, вместе с их многослойными запахами сказок и кошмаров. Захлопнув дверцу кладовой, он с минуту помедлил — быть может, хотел, чтобы пальцы запомнили прохладную увесистость дверной ручки как залог скорой встречи, — а потом развернулся и ушел. Но, уходя, он уже понимал каким-то потаенным, мутным слоем своей души, что никогда не придет за этими темными сокровищами, и, полнясь тяжелым знанием, попытался сделать вид, что не слышит хора бестелесных голосов, умолявших его вернуться, — попытался отмести странную, холодящую уверенность, что в это самое мгновение время для него остановилось, что жизнь его на этом кончилась, необратимо, навсегда…

Но разумеется, это было смехотворно: разумеется, время не остановилось и жизнь продолжалась, меняясь с годами только к лучшему: дали новую квартиру, состоялось новое назначение, дети подрастали, с успехом издавались книги, появилась дача, а дальше в результате ошеломительного карьерного роста он взялся за штурвал «Искусства мира», что тут же повлекло за собой дополнительные блага в виде еще более роскошной квартиры в Замоскворечье и персонального автомобиля с водителем, — и все же сейчас, когда он вплотную приблизился к прошлому, сжимая побелевшими пальцами дверную ручку, он почувствовал, что последние два десятилетия жизни не значили абсолютно ничего, сложились в одно абсолютное ничто, канули в пустоту, из которой родились, и только сегодня, вырвавшись наконец из этого небытия, он был в силах восстановить ход времени.

Он распахнул дверцу.

Из кладовки хлынул удушливый запах нафталина. Внутри висели две старые шубы на металлических плечиках; к стенке прислонялся чудовищный пылесос с поникшим мешком для сбора пыли. С полки, которую он совершенно не помнил, свешивалась в никуда шерстяная варежка. На этой варежке он задержал взгляд, будто силясь понять ее предназначение, а вслед за тем медленно прикрыл дверцу и вернулся на кухню. Мать уже ничего не говорила, только смотрела на него немигающими глазами.

— Чайку хочешь? — как ни в чем не бывало предложил смешной бородатый человечек. — Я чашку достану, не вставайте, тетя Надя.

Суханов хорошо его знал — тот приходился ему каким-то родственником, а может, другом детства; кажется, недавно у них вышла ссора. Но теперь это не играло роли.

— Мама, — заговорил он тихим, напряженным голосом. — Мама, где они?

Родственник неловко брякнул чашкой о блюдце.

— Мама, очень тебя прошу, это важно, — продолжал он, отметая мимолетное ощущение, что повторяет свои собственные, совсем недавние слова. — Где мои картины?

У нее задергались губы.

— Где были, там нету! — досадливо бросила она.

— Куда ты их перенесла? Почему мне не сказала? Я думал…

— Знаю я, что ты думал! Ты думал: вот как славно, устрою на квартире у матери свалку! А тебе не приходило в голову, что надо бы меня спросить, что у меня тоже потребности есть, что мною помыкать никому не дозволено?

— Мама, о чем ты? Никто и не собирался тобой помыкать. Я просто…

— Нет, это ему в голову не приходило! — Она сорвалась на крик. — Полюбуйтесь на него: явился — не запылился, по шкафам без спросу шарится, требует, чтоб все было как двадцать лет назад, будто меня тут нет, будто я — пустое место, будто я у себя в доме не хозяйка…

Она внезапно умолкла: то ли заметила нечто странное в выражении его лица, то ли просто выдохлась. Родственник с присохшей к губам улыбкой неумело накромсал торт, положил нож, подхватил свою шляпу, на цыпочках выбрался в коридор и был таков; где-то распахнули и затворили дверь.

Суханов не двигался. Хотя солнце уже исчезло за крышами, воздух был еще лучезарен, и в его теплых алых отблесках тесная кухня, с накрытым для чая столом, с десертом, сочащимся кремом по тарелочкам, с тикающими на стене старомодными фарфоровыми часами и листвой, шелестящей за окном, сделалась изумительно уютной, домашней и в то же время вечной, как выписанный рукой мастера интерьер для портрета счастливого семейства, как видение идеальной жизни…

— Значит, мои картины ты отнесла на помойку, — без выражения сказал Анатолий Павлович, опустился на стул, спрятал лицо в ладони и зарыдал.

Все затихло, и такой полной была тишина, что казалось, будто весь мир погрузился в безмолвие — безмолвие утраченных возможностей и навсегда упущенных шансов — и что безмолвие это продлится вечно. Но прошло некоторое время — то ли осколок часа, то ли еще один пустынный отрезок вечности, — и откуда-то из глубин беззвучия начали долетать робкие звуки: шепот деревьев, отдаленный собачий лай, щебет канарейки у кого-то на подоконнике, дребезжащий старушечий голос, который не иссякал, вздыхал, молил кого-то по имени Толенька, чтобы тот вошел в положение и постарался понять, постарался простить, она ведь думала, он о них и не вспомнит, а ей страшно было жить с этими чудищами, да сама-то она потерпела бы, но считала, что для него же будет лучше от них избавиться, да, ей сердце всегда подсказывало, что эти художества до добра не доведут, вот она, как мать, и решила облегчить ему жизнь, оградить от худого, уберечь от отцовской судьбы…

Впервые вспомнив о материнском присутствии, он поднял голову. Ее глаза были влажными, а ладонь нервно порхала над его рукой, готовая вот-вот опуститься.

— От отцовской судьбы? — переспросил он притупленно. — Вот, значит, в чем причина? Ты уничтожила мои работы, потому что боялась, что я кончу как отец?

Он еще не договорил, а его недоверие, опустошенность и скорбь уже переродились в ярость — душераздирающую, опаляющую сердце ярость, какой он прежде не знал, ярость на эту жалкую старушонку с перепуганным лицом, которая некогда дала ему жизнь.

— Ты не знаешь, Толенька, что я пережила из-за твоего отца, — шелестела она.

— Да какая разница, что ты пережила? Сейчас времена другие. Неужели ты вбила себе в голову, что в наши дни за картины могут посадить?

Она отдернула руку, заговорила обиженно:

— Зачем ты мне грубишь? Всей подноготной не знаешь, а берешься…

Ему показалось, что они с ней чужие.

— Какая еще подноготная? — Вставая, он резко отшвырнул стул. — Вам с отцом выпало жить в тяжелые времена. Его репрессировали, сломали, он покончил с собой. Такие трагические истории в тридцатые годы случались на каждом шагу, но ведь не в шестидесятые, не в семидесятые! И это не давало тебе никакого права выбрасывать…

— Да не о том речь, Толя! — закричала она. — Никто твоего отца не репрессировал, я просто…

Она осеклась, ее глаза заметались по столу, рука поднесла к губам чашку остывшего чая. Он молча смотрел на мать. Чашка задребезжала о блюдце, нарушая тишину.

— Не может этого быть, — с расстановкой произнес он. — Я-то всегда считал, что ты выдумала эту байку для десятилетнего мальчишки, но ты, оказывается, и сама в нее поверила, так ведь? Столько лет в больнице лежал, ай-ай-ай! Гриппом болел! Боже мой, кто бы мог подумать, что тридцатые годы до такой степени изуродовали твое сознание! В каком мире ты живешь, мама, в каких бредовых, горячечных…

70
{"b":"147972","o":1}