По полу зашаркали тапки; обернувшись, я увидел стоящую на пороге мать. В недоумении я уставился на нее. Она переоделась в домашнее платье на пуговицах и сняла бигуди, а ее лицо после нашего разговора часовой давности постарело на двадцать лет.
— Ты, часом, не приболел, Толя? — сказала она. — Выглядишь как-то… Господи, да у тебя очки разбиты! Я сразу подумала: что-то с тобой не то.
В замешательстве я обвел глазами кухню — и ничего не узнал. На плите собирался с духом незнакомый чайник, уже готовясь засвистеть; на столе, рядом с горкой печенья в сахарной обсыпке, откуда-то появились две чашки, настенные часы показывали пять, а канарейка с ярким оперением негромко, но настойчиво щебетала в клетке в углу. За окном мирный арбатский переулок шелестел желтеющей листвой ранней осени. Внезапно я ощутил коньячный привкус во рту.
Мать не сводила с меня озадаченного взгляда.
— А что это ты читаешь? — спросила она.
Я незаметно опустил глаза. Альбом сюрреалистических репродукций не был сном во сне, как я теперь понял: он действительно лежал передо мной на столе; очевидно, я прихватил его с собой во время бестолкового визита к Малинину. С открытой страницы альбома на меня смотрело лицо — лицо совершенно неприметное и вместе с тем устрашающе знакомое… Я сморгнул, потер виски, потом перелистнул страницу и быстро вернулся вспять в отчаянной надежде, что ошибся. Но нет: такого не могло быть, просто не могло быть, однако лицо никуда не делось. Это была датированная тысяча девятьсот тридцать шестым годом картина Сальвадора Дали под названием «Аптекарь из Ампурдана в поисках абсолютного Ничто». По глянцевому фону репродукции влачился невысокий, плотный, одетый в выцветший коричневый костюм человечек с рыжеватыми волосами и заостренной бородкой. Поразительным образом он возникал еще раз на соседней странице, где бережно приподнимал текучий угол расплавленного рояля, а потом перебирался на две страницы вперед и выглядывал из-за чудовищного гниющего трупа в «Предчувствии гражданской войны» того же Дали, причем всюду появлялся в одном и том же коричневом костюме, с одним и тем же незлобивым, как и положено провинциальному аптекарю, выражением лица.
Но человек на картинах Дали вовсе не был провинциальным аптекарем. С картин Дали на меня смотрел мой мнимый родственник, Федор Михайлович Далевич.
Глава 21
Сперва вселенная исполнилась хмельного гула. Потом из мрака, из хаоса начали медленно подниматься острова: вначале мелкие, они все более ширились, образовывали гряды, архипелаги, сливались в континенты, пока туман не рассеялся окончательно — и ноги не нашли земную твердь. Конечно, он всегда знал, что Далевич желал ему зла, но только теперь картина открылась ему полностью, и он ясно увидел все то, чего не видел раньше; и его охватило испуганное веселье узника, который годами вслепую ощупывает стены своей темницы и, неожиданно наткнувшись на электрический выключатель, осторожно щелкает — и обнаруживает, что находится не в затхлой, тесной камере с ее тяжелыми запахами и предсказуемыми опасностями, а в какой-то пустынной местности, где под черным небом стелются голубые снега и на звездном горизонте водят призрачный хоровод неясные, бледные тени.
Двадцать с лишним лет он низвергал, хлестал, оскорблял и, наконец, распинал свое прежнее божество — искусство, и в особенности бывшего своего идола — сюрреализм; теперь же искусство просто-напросто ему мстило. С невозмутимым, всеобъемлющим терпением древнего начала начал некая сверхъестественная сила — назови ее хоть Богом, хоть судьбой, хоть справедливостью — позволила ему подняться на самую вершину с тем, чтобы побольнее обрушить вниз. Безотказная, неудержимая машина возмездия включилась в тот памятный вечер, когда в Манеже чествовали его тестя, а точнее — в тот миг, когда министр культуры сам подошел к нему и пригласил к себе в гости. Именно в тот миг — думал он, вперившись невидящим взглядом в картину Дали, — чаша его успеха переполнилась и полилась через край, а оборонительные стены дрогнули под натиском его собственного прошлого — совсем другой выставки в Манеже, другого портрета Нины, другой встречи с Львом Белкиным под сенью той же классической колоннады… А потом, выдержав для пущего эффекта двухдневную сценическую паузу, на пороге его дома возник невзрачный призрак по имени Федор Михайлович Далевич и рассыпался в извинениях, что отрывает от ужина.
Скромный посыльный судьбы, каратель, призванный из сюрреалистического полотна разгневанными богами, облаченный в немолодую плоть, вооруженный саквояжем, шляпой (кисти Магритта), канарейкой (любезно предоставленной Эрнстом), вкрадчивыми повадками провинциального родственника, провокационными суждениями о прекрасном и говорящей фамилией, этот «Далевич из далей Дали» был, определенно, послан в размеренную жизнь Суханова, чтобы ввергнуть его настоящее в хаос, одновременно сталкивая его самого в прошлое, — и с этой двойной задачей справился на славу. Стоило матери упомянуть Мальвину, эту пернатую вестницу сюрреализма, полученную в подарок от Далевича, как на Суханова нахлынули самые ранние воспоминания об отце; ужин из детства, увенчанный появлением отца, слился с ужином, прерванным Далевичем; вид Далевича, ссутулившегося ночью в кресле, вызволил из забвения братьев Морозовых, профессора Градского, первое знакомство с живописью; прогулка с Далевичем вернула его в эвакуацию, к первым урокам рисования, взятым у Олега Романова…
Надежда Сергеевна деликатно кашлянула в ладонь.
— Ступай-ка домой, тебе поспать надо, — сказала она. — Поспишь, и сразу легче станет. Тем более что ко мне гости придут чай пить. Спасибо, конечно, что не забываешь…
— Ладно, ладно, — проговорил Суханов, вставая. — Я просто мимо шел, решил заскочить на минутку…
Раздался звонок в дверь.
— Ох, — засуетилась мать, испуганно взглянув в его сторону, — ох, это, наверное, ко мне.
— Не беспокойся, я уже ухожу, — сказал он.
Снова позвонили.
Мать едва не заламывала руки.
— Ты открывать-то собираешься? — Он попытался изобразить улыбку. — Давай-давай, я подожду.
Когда шарканье ее шагов удалилось в сумрак прихожей, он приблизился к окну и принялся возиться с рамой, все еще заклеенной с прошлой зимы. Наконец исхитрившись окно распахнуть, он вдохнул воздух августовского вечера, душистого, как вечера его детства, с долетавшими до него запахами лип, пирожков с мясом и близкой прохлады. Потом, убедившись, что приглушенные голоса еще не покинули прихожую, он взял с буфета клетку (которая оказалась тяжелее, чем он думал), открыл дверцу, поднес к окну и тряхнул. Канарейка вывалилась на подоконник и озадаченно уставилась на него черным глазом.
— Кыш, сгинь, вражья сила! — шепнул Суханов, захлопнул окно и поспешно вернул опустевшую клетку в угол, а потом с отсутствующим видом обернулся — и увидел, как в кухню входит Федор Михайлович Далевич.
— Толя, — мягко начал Далевич, — приветствую. Тетя Надя сказала, что ты тоже здесь.
Лицо его было незлобивым, как прежде. Одетый в костюм от Дали и шляпу от Магритта, он держал в одной руке торт (на коробке Суханов прочел: «Птичье молоко»), а в другой — тонкую папку. Надежда Сергеевна с паническим видом следовала на шаг позади.
— Так-так, — протянул Суханов после многозначительной паузы, заполненной лихорадочными, невыразимыми мыслями. — Вынужден признать, вид у тебя на редкость убедительный: ни дать ни взять — живой человек. И слова-то какие трогательные нашел: «тетя Надя».
Далевич смотрел на него с грустью.
— Как я понимаю, ты все еще на меня сердишься, — выговорил он, — но надеюсь, эта встреча даст мне возможность объясниться. Сделай милость, Толя, я уж твоей матушке рассказал все как на духу, и она мне верит. Позволь хотя бы…
— О, сильно сомневаюсь, что ты рассказал все как на духу. Готов поспорить, ты не признался ей насчет Дали.
— Мне очень неприятно, что так получилось с этой статьей, честное слово, — смиренно запротестовал Далевич. — Это чистой воды совпадение, я вовсе не собирался вмешиваться в твои служебные дела. Вообще говоря, я здесь все намеченные планы выполнил и возвращаюсь в Вологду, тем более что и отпуск мой подошел к концу…