Литмир - Электронная Библиотека

Двери затворились, и прямоугольник света отбыл в темноту.

Было почти шесть утра, когда последний автобус наконец выбросил Суханова в утешительно знакомый пейзаж Замоскворечья. Город по-прежнему окутывала тьма; нескончаемая ночь еще не выпустила его из своих тисков. Едва держась на ногах от желания спать, он плелся вдоль Большого Толмачевского переулка, и его одинокие шаги эхом отдавались от обшарпанных стен. Из распахнутого где-то окна до его слуха долетел отдаленный звук радио: многоголосый хор, приглушенный, но въедливый как жужжание мух, пел про союз нерушимый республик свободных. Он повернул за угол, и перед ним выросла Третьяковская галерея. Ускорив шаг, он направился к ней, миновал главный вход и приблизился к боковой железной двери с надписью «Посторонним вход воспрещен». Когда он дверь толкнул, она беззвучно отворилась — как ему и было обещано. Не успел он с порога вдохнуть особый музейный запах легкой пыли, паркетной мастики и выцветшей бумаги, как его быстро втянули внутрь, и в полумраке возникло озабоченное Нинино лицо.

— Тебя никто не видел? — прошептала она, запирая за ним дверь.

Он покачал головой и хотел привлечь ее к себе для поцелуя.

— Сейчас некогда, — запротестовала она. — Скоро шесть утра, надо спешить. Иди за мной.

На цыпочках мы пробирались запутанными лабиринтами коридоров, мимо влажных черных труб и неожиданных ниш с книжными шкафами. Один раз прямо мне в грудь нацелил свое копье красно-белый Георгий Победоносец с афиши, внезапно всплывшей на колонне, которую я в потемках не смог разглядеть — которой, возможно, и не было вовсе; а в следующий миг я чуть было не закричал, потому что мрак захромал в нашем направлении, постепенно сгущаясь в ухмыляющегося служителя, волочившего за собой сухую швабру.

— Мое почтенье, Нина Петровна, — произнес дежурный музейный призрак и, после того как Нина что-то вложила в его протянутую руку, зашаркал обратно в неведомый сумрак, его породивший.

Я проводил его тревожным взглядом.

— Ничего страшного, — проговорила она. — Антон Иваныч не доложит, он ко мне хорошо относится.

— Рискованно все-таки, — сказал я. — Вдруг кто-нибудь проведает и тебя уволят? Мало того, что я сам на волоске…

— Что-что? — Она резко остановилась.

Я не собирался говорить ей о своем столкновении с Пенкиным, после которого прошло уже месяца два, но теперь она проявила настойчивость, а мне меньше всего хотелось здесь стоять и пререкаться, ведь наше проникновение в недра Третьяковки было противоправным деянием, по коридорам шуршали невидимые тени и неизвестно что подстерегало нас за каждой запертой дверью. Я сбивчиво рассказал ей про устроенный мне разнос, про картину с обнаженной, про выпученные глаза ректора, про выговор с занесением… Она напряженно слушала, и лицо ее приобретало все большую решимость.

— Ладно, об этом потом, — шепнула она. — Сейчас надо торопиться, а там вернуть на место ключи — и бежать.

Через несколько минут, оставляя позади вереницу комнат, переполненных тусклым убожеством соцреализма, мы с предосторожностями добрались до места. У нее плохо слушались руки, когда пришлось сражаться с громоздким дверным замком. Она вошла первой и щелкнула выключателем; я услышал сдавленный вскрик. С сильно забившимся сердцем я бросился следом — и замер в недоверчивом, изумленном, благоговейном молчании перед величием человеческого гения.

Ибо здесь, в тесном запаснике, отделенные тонкой перегородкой от уродств и ничтожеств, в беспорядке прислонялись к стенам запрещенные полотна. Малевич, Филонов, Кандинский, Шагал — легендарные русские художники, чьих работ я никогда раньше не видел да и имена слышал лишь по случаю, неизбежно сопровождаемые негодующим придыханием. На мгновение меня охватила жгучая, слепящая ненависть: ненависть к этой стране, которая посмела предать забвению своих величайших мастеров, ненависть к этим людям, которые по невежеству отвергли ни с чем не сравнимый дар прекрасного, ненависть к этим временам, которые менялись только по календарю, а по сути оставались прежними, отказывая нам в нашем самом ценном наследии, вынуждая приобщаться к нему по крупицам, втайне, с беспокойной воровской оглядкой… А потом я узрел этот яркий, волшебный мир, который подхватил меня в свое легкое, светлое кружение и увлек за пределы всего, что я знал, — и я вдруг обнаружил, что для ненависти в душе не осталось места, ибо душа моя была уже полна.

И торжеством фейерверков расцветала радужная геометрия, и сияющие небеса истекали лиловыми восходами и зелеными закатами, и алые и золотые влюбленные плыли на крыльях музыки над крышами голубых деревень, и бездомные поэты топили ночь в стихах и звездах, и щедрая земля закипала огненными цветами, птицами и конями; и когда у меня на глазах сама жизнь растаяла тысячей невиданных форм и оттенков, я навеки затерялся в пламенеющих полетах чистейших красок, в священных созвучиях кисти, в сокровенных сновидениях духа…

Когда же — минуты, часы или годы спустя — я покинул этот переливающийся через край, ликующий рай, потому что меня уже дергали за рукав и шептали, что нам нужно уходить, я понял, что со мной что-то случилось, что я стал другим, ибо среди красочного буйства моей маленькой вечности я открыл в себе самом близость к этим титанам, осознал свою собственную силу, свой собственный голос, свое собственное видение. В этот миг я наконец понял, какой мерой должен себя мерить. Опьяненный своим новым знанием, я повернулся — и увидел, что она, моя любимая, которой я был обязан этим даром, смотрит на меня сияющим, тихим взглядом.

— Ты подумал, что мог бы встать с ними в один ряд, — сказала она. — Я по глазам прочла.

— А ты что подумала? — Я засмеялся, чтобы скрыть внезапное волнение.

— А я подумала, — сказала она серьезно, — я подумала, что да, это так. Может быть даже, ты и уже — один из них.

Сердце у меня застучало разом и в горле, и в запястьях, и в коленях.

— Нина, — выговорил я, — давай поженимся.

Она улыбнулась и сказала просто:

— Теперь твоя очередь читать по глазам.

Когда мы выбрались на улицу, ночь почти отступила. Держась за руки, мы медленно шли Большим Толмачевским переулком, и нам одним принадлежал восход цвета спелого персика — нам да фыркающей поливальной машине и одинокому коту, бредущему домой с ночного веселья. Воздух тихо, радостно наливался теплом у нас над головами.

— Пойдем к нам, маме скажем, — предложил я. — Она рано встает.

Нина молча кивнула. Смеясь, мы наперегонки побежали по улице, ворвались в подъезд и взлетели по лестнице на восьмой этаж. Я полез в карман за ключами.

— А вечером, если хочешь, ребят позовем и отметим по всем правилам — с тортом и шампанским, — беспечно сказал я.

В правом кармане ключей не оказалось. Я пошарил в левом.

— Нина?

Ответа не было: я развернулся — и увидел только пустую лестничную клетку.

— Нина! — прокричал я, еще не чувствуя тревоги. — На лестнице прячешься?

Ключей не было и в левом кармане. Нахмурившись, я стал соображать, куда их мог положить. В следующую минуту я понял. Ключи остались в боковом отделении моей дорожной сумки, вместе с бумажником, а сумка — сумка была украдена.

Припомнив все до мелочей, я сполз на пол у запертой двери в пятнадцатую квартиру дома номер семь по улице Белинского и заплакал.

Глава 19

— Анатолий Павлович! Анатолий Павлович!

Он не сразу решился открыть глаза. Пробуждение обрушилось целым ворохом пренеприятных ощущений. У него ломило тело, кожу саднило, будто ее припорошили колючим песком, голова раскалывалась, а правую сторону рта дергал непрерывный тик. Под ним был холодный пол, а откуда-то сверху долетал встревоженный голос:

— Анатолий Павлович, что стряслось? Почему вы здесь лежите? Вам плохо?

Таиться до бесконечности, не подавая признаков жизни, было невозможно. Удрученно разомкнув веки, Суханов увидел лестничную площадку, клеть лифта, сноп тусклого света, пробивающийся сквозь немытое стекло, и, прямо над собой, широкие скулы, упрямый подбородок и в конце концов всю нависающую фигуру крепко сбитого, мускулистого человека лет тридцати с небольшим, одетого в коричневую кожаную куртку.

59
{"b":"147972","o":1}