Ракель сидела у фонтана, прислушиваясь к праздному щебету птиц, пока звон колоколов по всему городу не заглушил их пение.
— Кажется, это мое любимое время, — сказала она, как только звон утих.
— Ты имеешь в виду полуденный час? — спросил Исаак.
— Нет, папа, я имею в виду субботу.
— Почему именно это время? — спросил ее отец. — Наверняка вчерашний вечер — говоришь ли ты о превосходном обеде или о красоте церемонии — превосходит это?
— Конечно, превосходит, папа, — ответила она. — И когда я думаю о семье, я думаю об этом. Но вот что еще. Мама сидит там, спокойная и счастливая. У нее нет никаких дел. Вскоре ей захочется чего-нибудь поесть — и в субботние дни, я заметила, она едва прикасается к тому, что особенно любит, — а потом будет спать всю вторую половину дня. Это единственное время, когда она позволяет себе отдохнуть. А мы, если не холодно и не идет дождь, сидим здесь. Я люблю этот двор и птиц. Люблю разговаривать с тобой вот так, не о больных или каких-то проблемах, просто праздно разговаривать. Должно быть, я очень ленива в душе, — призналась девушка.
— Для лентяйки, Ракель, — заметил любовно ее отец, — ты слишком усердно трудишься.
— Папа, — спросила она, — почему Юсуф так встревожился, когда эта женщина — сеньора Ана — пришла повидать тебя?
— Он встревожился?
— Ты наверняка это заметил. Даже я обратила внимание, что его голос звучал странно. А когда она подняла вуаль, он побледнел.
— Думаю, это связано с его жизнью до того, как он появился здесь, дорогая моя, — заговорил Исаак. — Поскольку он не хочет говорить об этом, я никогда не допытывался, как он ухитрялся выживать. Знаю только, что временами зарабатывал грош-другой. И когда мы его впервые встретили, он был очень голоден.
— Должно быть, просил на хлеб, — с беспокойством сказала Ракель. Ей представлялось невозможным, чтобы живой, державшийся с достоинством мальчик, живущий вместе с ними как член семьи, был вынужден побираться.
— Когда он впервые появился, твоя мать высказала мнение, что он обокрадет нас, и он отрицал подозрения в воровстве громко и возмущенно. Он резко заявил, что — за исключением изредка куска хлеба — он никогда в жизни ничего не крал. Теперь, когда мы узнали его, я убежден, что в то утро он говорил правду. Но какая-то часть хлеба — относительно него Юсуф признался — вполне могла исчезать у…
— Матушки Родриге, — со смехом сказала Ракель. — Бедный Юсуф. Видимо, он подумал, что она спустя столько времени пришла призвать его к ответу за те кражи. Она вряд ли даже узнала его.
— Узнала, — сказал Исаак. — И, возможно, вспомнила тот хлеб, но как будто не пожалела того, что он уносил. Странно, что некоторые люди волнуются из-за куска хлеба — того, что наша Мириам крошит птицам.
— Иногда она скорее накормит их, чем поест сама, — сказала Ракель, зевая.
— Как тот бедный монах, который лишился пальцев на ноге, Жуакин. Его очень мучила совесть из-за того, что он украл кусок хлеба. Помнишь?
— Нет, папа. Он не говорил, что украл кусок хлеба. Сказал просто, что украл что-то.
— Ты уверена? — изменившимся тоном спросил ее отец. — Мне помнится хлеб.
— Ты предположил, что такой простой парень вполне мог взять лишний кусок хлеба за обедом и подумать, что это такое же страшное преступление, как убийство.
— Помню, — сказал Исаак.
— Но мало того, — сказала Ракель. — Жуакин был беспокоен, в горячке. Все время порывался встать и повторял: «Я совершил ужасный поступок». — «Мы вылечим тебя», — сказал ты ему, папа, очень мягко.
— Я сказал это? — спросил врач. — Как странно.
— Потом он говорил со мной, когда ты беседовал о нем с хирургом.
— Вот как? Не подумал бы, что он тогда был способен на разумную речь.
— Он не был способен, папа. Повторял то, что говорил раньше, только бредил еще больше, — заговорила Ракель. — И в его словах было еще меньше смысла. Но вдруг он схватил меня за руку и подтянул поближе к своему лицу. Сказал: «Я должен был это сделать», или что-то очень похожее. Потом спросил, поняла ли я, и все твердил: «Меня заставили». Уронил голову на подушку и произнес: «Они заставили меня это сделать, и я проклят. Я не хочу гореть в аду. Скажите Пресвятой Деве, что я не хочу гореть в аду». Посмотрел на меня, как на хорошо знакомую, как люди, когда оправляются от горячки, знаешь?
— Да, — ответил ее отец. — Я знаю этот взгляд.
— Жаль, он не сказал, за кого меня принял. Сказал, что ни за что бы такого не сделал, и кажется, я ответила: «Конечно, нет», чтобы успокоить.
— «Они заставили меня»? — повторил Исаак. — Интересно, о ком он говорил?
— Мне в голову не пришло спросить его об этом, — ответила Ракель. — Но я спросила, о чем он говорит, и он стал повторять, что было грешно украсть священный предмет. И что он не хотел этого делать, но его заставили. И снова попросил меня сказать Пресвятой Деве, что он не хотел делать этого и не хочет гореть в аду.
— «Священный предмет». Ты уверена, что он так назвал эту вещь? — спросил врач.
— Да, папа. Он назвал ее священным предметом. Я снова спросила его, о чем он. А он посмотрел на меня очень странно. И на этот раз сильно стиснул мою руку — она несколько дней была потом в синяках — и стал повторять, что это онзаставил его совершить кражу. И голоса. Потом начал бормотать, что то был егоголос, но они были не теми самыми, и он не понимал. Тут я тоже перестала понимать его. Потом он уснул. Вот и все. Но раз теперь…
— Очень интересно, дитя мое, — перебил ее Исаак. — И это указывает на ошибки, которые можно совершить, обладая неполными сведениями.
— Папа, но ведь никто не может знать всего, так ведь? — спросила Ракель, готовая пуститься в долгие рассуждения по этому интересному вопросу.
— Только о немногом. Сейчас я полностью уверен в том, что голоден. Пожалуй, узнаю, что приготовлено для нас. А об этом поговорим в другое время.
В ту субботу над дворцом епископа нависло молчаливое ожидание. Его Преосвященство не покидал спальни — разве что выходил в кабинет. Так или иначе, он не принимал никого, передав ведение дел епархии Франсеску Монтерранесу. Слухи о его болезни распространись по всему городу, и поскольку никто не видел, чтобы врач ходил между еврейским кварталом и дворцом, все быстро решили, что Исаак перебрался во дворец, чтобы все время находиться при епископе.
На самом деле Беренгер был доволен тем, что оставался в постели почти всю пятницу и субботу, то дремал, то просыпался, видел только слуг и секретаря, предоставив другим заниматься обычной толпой докучливых священников и горожан. Ел предписанную легкую, но питательную пищу, с любопытством слушал сообщения о дворцовых слухах.
Когда епископ болен, все во дворце непременно начинают думать о его смерти. Оценивают местных претендентов на его место, всегда забывая о возможности появления человека со стороны, — так было и сейчас. Претенденты мучились, остальные беспокоились о воздействии на их планы со стороны того или иного человека, который может принять бразды правления. К закату в субботу дворец был полон волнением, страхом и жаждой власти.
Воскресенье, 8 июня. Троицын день
По главным праздничным дням епископ читал проповеди. Это был такой же непреложный принцип, как восход солнца на востоке. По этой причине, когда в Троицын день на кафедру поднялся Франсеск Монтерранес и начал читать тщательно составленную проповедь, которую он написал, консультируясь с Беренгером и Бернатом, паству охватила дрожь. К тому времени, когда месса окончилась, все пришли к выводу, что конец Беренгера близок. Час спустя большая часть горожан уже обсуждала его похороны и возможного преемника.
Ракель сидела во дворе, с досадой глядя на лежавшую перед ней арабскую книгу, когда появился Юсуф.
— Юсуф, иди сюда, — твердо сказала она. — Хочу поговорить с тобой.
Мальчик медленно подошел, и она взглянула на него.