Казанова ответил, что готов. Он был полон решимости «говорить удивительные вещи». В качестве текста на праздник Святого Стефана он весьма смело выбрал не библейский стих, а одно из посланий Горация: «Ploravere suis non responderer favorem speratum meritus» («Они сетовали, что их достоинства не находят той благодарности, на которую они надеялись»). Название оказалось пророческим. Казанова прорепетировал речь на своей бабушке, которая выслушала ее, перебирая молитвенные четки, и объявила ее «прекрасной». Джакомо показал речь и Малипьеро, который заметил, что она не совсем христианская, но аплодировал отсутствию латинских цитат и отправил его к отцу Тозелло. Казанова направил копию своего предполагаемого текста Гоцци в Падую и немедленно получил письмо-ответ, гласившее, что он «сумасшедший», а отец Тозелло сказал, что никогда не допустит произнесения столь небиблейской проповеди в Сан-Самуэле. Тозелло предложил Казанове прочесть одну из его собственных речей, но тот, преисполненный юношеского максимализма, поклялся, что при необходимости дойдет до венецианских цензоров и патриарха, чтобы доказать отсутствие в проповеди крамолы, и, в конечном итоге, Тозелло сдался.
Казанова выступил с проповедью и получил некоторое признание, а также смог собрать пожертвований «почти пятьдесят цехинов… когда сильно нуждался в деньгах… вместе с восторженными записками, все вкупе заставило меня серьезно задуматься о том, чтобы стать проповедником».
Этот был его второй пьянящий успех, он заслужил общественное и интеллектуальное признание, способствовал — как и реплики английского поклонника его матери — развитию склонности к выступлениям и импровизации. Но удовольствие оказалось недолгим: отец Тозелло попросил его снова произнести проповедь в День Святого Иосифа, 19 марта 1741 года, и вторая проповедь Казановы в приходе Сан-Самуэле оказалась в итоге последней.
В назначенный день он принял приглашение отобедать у знакомых аристократов — графа Монтереальского и его родственников. Казанова чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы не заучить свою проповедь наизусть и вдобавок пить во время обеда. Как он впоследствии напишет, «от беспокойной аудитории исходил глухой шум», так как он не обратился к ней как положено обращаться к пастве. «Я видел, как люди уходят, мне казалось, я слышу смех…» «Смею заверить читателя, — продолжал он, — что не могу сказать, сделал ли я вид, что лишился сознания, или упал в обморок всерьез». Тем не менее он упал на пол амвона, разбил голову и был перенесен в ризницу. Униженный, он упаковал вещи и отправился обратно в Падую, чтобы завершить свое юридическое образование и «полностью отказаться» от профессии проповедника. Однако он оставался священником и спустя несколько месяцев вернулся в Венецию, надеясь, что его провальную проповедь позабыли.
Акт I, сцена IV
Лючия, Нанетта и Марта
1741–1743
Марта возразила Нанетте, что я, человек сведущий, не могу не знать о том, чем занимаются девушки, когда спят вместе.
Джакомо Казанова
Юный Казанова не лишился своей девственности ни с одной из очевидных претенденток на нее — ни с племянницей отца Тозелло, в которую был безумно влюблен, ни с Лючией, девушкой-служанкой из Венето, которая вовсе не возражала против связи с ним. Он был слишком добропорядочным молодым католиком, чтобы согласиться принять любовь Лючии, а брак с Анджелой Тозелло сделал бы невозможным церковную карьеру Джакомо. Тем не менее обе они стали «скалами-близнецами, фактически созданными, чтобы потопить корабль [его невинности]», поскольку направили его дальнейший путь. Описывая свою сексуальную инициацию, Казанова рисует образы главных героинь словно на киноафише — двух молодых женщин, опаливших и посвятивших его в тайны эротической игры. Тем не менее были и две другие женщины, подруги Анджелы — сестры Саворньян, Нанетта и Марта, которые пригласили его в свою постель, когда ему было семнадцать лет.
Анджела Тозелло проводила много времени в пресвитерии Сан-Самуэле у Большого канала, хотя дом ее семьи находился недалеко от театра со стороны Калле Нани. С Казановой они впервые встретились, когда последний прибыл к отцу Тозелло, чтобы показать преподобному копию своей проповеди со стихами Горация. Девушка с легкостью приняла идею его ухаживаний, поскольку они намекали на брак. Этот «прекрасный дракон добродетели» — хотя ей тоже было всего лишь семнадцать лет — настаивал, чтобы ради нее он отказался от карьеры в церкви. Отдалило их друг от друга его намерение придерживаться стиля жизни распущенного венецианского священства.
Сестры Саворньян были компаньонками Анджелы и проводили с ней долгие часы за вышивкой, все втроем они слушали Казанову, пытавшегося произвести впечатление на племянницу священника. Эти встречи, по-видимому, проходили в пресвитерии и в доме тетки Саворньян, синьоры Орио. Девушки занимались вышивкой, а Казанове — как многообещающему священнослужителю — было дозволено присутствовать при этом, по традиции, девушки могли слушать вдохновляющие тексты и проповеди, покуда сидели с иголками и нитками. Однажды раздраженная сверх меры Анджела сказала ему, что «воздержание заставляет ее страдать точно так же, как страдает он». Однако она уже согласилась стать его женой, и этого ему должно быть достаточно. Если он не желает оставить церковь, то она не желает даже целоваться с ним.
Описывая это уже с перспективы своего пожилого возраста, Казанова с очевидностью изумляется собственной юношеской глупости и противоречивым порывам — он не хотел ни частичного сексуального удовлетворения, предложенного Беттиной, ни отношений с замужними женщинами в роли игрушки. Он хотел страстной любви, в венецианском стиле, а не взвешенного подхода к браку. Он хотел продолжать свою карьеру в церкви, но играть в любовь так же, как играли все вокруг, утонченно, со знанием дела, в одно время только с одной партнершей — и не лишиться свободы клириков. Он хотел небольших «авансов», но был совершенно не уверен — «будучи сам девственником», — на каких условиях он хочет получить «главный приз». Анджела привела его в ярость, и «я уже познал адские муки моей любви».
Когда весна 1741 года перешла в лето, Казанова получил приглашение в загородное имение графа и графини Монреали. Для состоятельных венецианцев было и остается обычным проводить часть знойного периода вдалеке от кишащей комарами лагуны, в Венето — той части старой венецианской Республики, что расположена на материковой Италии. Венецианцы с друзьями или покровителями из знати — духовенство, художники, актеры и музыканты — могли рассчитывать попасть в круг приближенных и сбежать от жары и ужасных комаров, которых один из гостей Венеции называл «наполненными всем ядом Африки». Для Казановы приглашение в имение к графу Монреали было идеальным способом вырваться из двойного мучения — от венецианского лета и от Анджелы. Но в Пазиано, загородной резиденции графа вблизи Фриули, его поджидала иная мука.
Лючия была четырнадцатилетней дочерью домоправителя Пазиано. Она была «белокожей, с черными глазами… уже сформированной так, как городские девочки формируются в семнадцать лет, — напишет Казанова. — Она смотрела на меня так прямо, как если бы я был ей старый знакомый». Как и Беттина, Лючия казалась бесхитростной, и, тоже как и с Беттиной, роман с ней завершился болезненно, описанием чего Казанова заполнил девять страниц. Впервые писатель целиком из своей памяти переносит на страницы женщину. Повествуя об их встрече, он инстинктивно переходит на язык театра: «Повторный выход Лючии, она только что вымылась». Она была совершенной инженю, сельская девушка, красивая, простая, неиспорченная; дитя природы, она присаживалась на его кровать каждое утро, чтобы подать кофе. Ее родители всего лишь попросили его попробовать расширить ее кругозор.
Казанова в самоуспокоении упивался победой над искушением, которому редко мог противостоять, и в конце концов решил, что самый почетный выход — запретить Лючии находиться в его компании. «Не в силах страдать далее из-за растущей любви, в частности из-за “лекарства” школяра» [редкое признание в мастурбации], он решил просить ее оставить его в покое. Лючия рассмеялась и обещала пойти ему навстречу во всем, за исключением «самого главного» (своего с ним общения), и они часами целовались и обнимались, после чего Джакомо оставался во власти низменных чувств и разочарования. «Что сделает нас ненасытными, — писал он, — на одиннадцать ночей подряд [которые последовали], так это воздержание, и она делала все от нее зависящее, чтобы заставить меня пасть». Он решил, что предпочитает роль галантного юноши и «священника». Его учтивость, кажется, простиралась вплоть до орального секса, но он был непреклонен в своей решимости не лишать ее девственности, или, если уж на то пошло, не потерять своей чести. Он считал ее слишком невинной и доверчивой к нему, чтобы в полной мере воспользоваться ею.