Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А. Г. Достоевская, своего рода идеал жены писателя, поясняя свои отношения с мужем, приводит слова Розанова в книге «Литературные изгнанники» по поводу письма Страхова от 5 января 1890 года: «Никто, ни даже „друг“, исправить нас не может; но великое счастье в жизни встретить человека совсем другой конструкции, другого склада, других всех воззрений, который, всегда оставаясь собоюи нимало не вторя нам, не подделываясь (бывает!) к нам и не впутываясь своею душою ( и тогда притворною душою!) в нашу психологию, в нашу путаницу, в нашу мочалку, — являл бы твердую стену и отпор нашим „глупостям“ и „безумиям“, какие у всякого есть… стену, о которую я чувствовал — что всегда могу о нее опереться или, вернее, к ней прислониться. И она не уронит и согреет» [471] .

В «друге», говорит Розанов, ему была дана «путеводная звезда». «И я 20 лет (с 1889 г.) шел за нею: и все, что хорошего я сделал или было во мне хорошего за это время, — от нее; а что дурное во мне — от меня самого. Но я был упрям. Только сердце мое всегда плакало, когда я уклонялся от нее» (46).

В «друге» Василий Васильевич встретил человека, в котором никогда не усомнился, никогда не разочаровался. «И вся радость ее — была в радости других» (152). И вместе с тем, признается Василий Васильевич, «не проходило дня, чтобы мы не покричали друг на друга. Но за вечерний час никогда не переходила наша размолвка. Обычно я или она через ½ часа уже подходили с извинением за грубость (выкрик). Никогда, никогда между нами не было гнева или неуважения» (75).

И вот наступил трагический день 26 августа 1910 года. Летом Розанов с женой ездил в Германию. Вернувшись, жили в просторной квартире на Звенигородской улице. Через несколько дней приехали дети с Украины. Утром на другой день сидели в столовой. Варвара Дмитриевна была очень оживлена, много рассказывала о поездке за границу, где ей понравились порядки, о том, как вместе с Василием Васильевичем каталась с искусственных гор.

Обычно молчаливую Варвару Дмитриевну было не узнать: у нее были странное выражение лица и не свойственная ей говорливость. Дети были удивлены и притихли. Вдруг она как будто поперхнулась чем-то, начала медленно на один бок сползать со стула и тяжело повалилась на пол… Все страшно испугались, не понимая, в чем дело. Василий Васильевич, растерянный, с трясущимися губами, думая, что она чем-то подавилась, стал стучать ей по спине, давал глотать воду, но ничего не помогало. Изо рта вместо слов у нее вырывалось какое-то мычание.

Бросились за врачом, но все знаменитые врачи были еще в летних отъездах. Пришлось вызвать случайного врача, и он сразу определил — паралич. Язык стал постепенно отходить, и Варвара Дмитриевна стала говорить, но левая рука плохо поднималась, а правая нога оставалась парализованной.

Вся жизнь семьи в корне изменилась, в доме стало мрачно, Василий Васильевич часто плакал. Варвара Дмитриевна ко всему стала безучастна, сидела в кожаном кресле или лежала на кушетке и ничего не могла делать, даже причесываться.

В «Уединенном» Розанов записал: «26-го августа 1910 г. я сразу состарелся. 20 лет стоял „в полдне“. И сразу 9 часов вечера. Теперь ничего не нужно, ничего не хочется. Только могила на уме» (80).

И пропал интерес к будущему, потому что его не разделит «друг». Интерес нужен «вдвоем». Для одного — нет интереса. Для «одного» — могила.

Когда врачи, наконец, определили диагноз: «усталое сердце», Василий Васильевич был поражен самим этим термином. Никогда не слыхал. «Устало» же сердце Варвары Дмитриевны потому, говорил он, что 19 лет на его глазах, а в сущности, с 14 лет, она уже «влагала все сердце» (353) в людей, в отношения свои к людям.

Если бы не любовь «друга» и вся история этой любви, говорит Василий Васильевич, как «обеднилась бы моя жизнь и личность. Все было бы пустой идеологией интеллигента… Судьба с „другом“ открыла мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом» (90).

«Нравственное чудо» любви окрыляло Розанова тридцать лет. «Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого)» (107). И далее: «Нужно, чтобы о ком-ни-будь болело сердце. Как это ни странно, а без этого пуста жизнь» (143). Потому и такой «интимный» вывод: «Любящему мужу в жене сладок каждый кусочек. Любящей жене в муже сладок каждый кусочек» (268).

Василий Васильевич определял себя через «друга» как жизненную и нравственную константу. «Самый смысл мой осмыслялся через „друга“. Все вочеловечилось. Я получил речь, полет, силу. Все наполнилось „земным“ и вместе каким небесным» (169). И беспричинно винил себя в ее болезни. Выписал через Эрмитаж статуэтку Аписа из Египта. Апис — символ здоровья. Но здоровье «друга», считал Василий Васильевич, он проглядел. «Валят хлопья снега на моего друга, заваливают, до плеч, головы… И замерзает он и гибнет. А я стою возле и ничего не могу сделать» (201).

«Нравственным гением» своего творчества называл Розанов «друга». И отсюда «розановская заповедь»: «Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять» (163).

«Друг» всегда придавала значение тому, как написал Василий Васильевич свою статью, хотя никогда не волновалась тем, что о нем писала пресса. Много лет спустя он узнал ее обычай: встав утром раньше его, она подходила к столу и прочитывала написанное за ночь. И если хорошо было: живо, правдиво (в «ход мысли» и «доказательства» она не входила), то ничего не говорила. А если было вяло, безжизненно, то она как-нибудь днем, между делом, замечала, что ей «не нравится», что написано, иногда говорила, что «язык заплетается». «И тогда я не продолжал» (217), — вспоминал Розанов.

Несколько раз, когда он предлагал ей, тяжелобольной, отдохнуть в санатории, она в страхе отказывалась: «Вы хотите остаться без меня одни» (для дурного, легкомысленного). — «Вы хотите отвязаться от меня» (318).

В 1911 году умерла «бабушка». Это был человек необыкновенной душевной доброты. «Есть люди, которые как мостик существуют только для того, чтобы по нему перебегали другие, — говорил Розанов о ней. И бегут, бегут: никто не оглянется, не взглянет под ноги. А мостик служит и этому, и другому, и третьему поколению. Так была наша „бабушка“, Александра Андрияновна, — в Ельце» (160).

И как всегда у Розанова, дело не просто в мысли, а в созданном образе человека-мостика. Но и это не все. Главное — «никто не оглянется». Можно было бы целую главу написать, как люди относились к «бабушке» и ее доброте, а он все выразил двумя-тремя словами: «никто не оглянется».

До встречи с домом «бабушки» Розанов вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир был для него не Космосом (от греческого глагола «украшать»), а Безобразием, хаосом. «Мне совершенно было непонятно, зачем все живут и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? — такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, „О понимании“) — этого всегда хотелось, это „летело“: но что творится, в области действия или вообще „жизни“, — хаос, мучение и проклятие. И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где было все благородно. В первый раз в жизни я увидел благородных людей и благородную жизнь… Я был удивлен. Моя „новая философия“, уже не „понимания“, а „жизни“ — началась с великого удивления…» (139).

В трилогии Розанов вспоминает, что жизнь семьи Рудневых в Ельце была очень бедна, но никакой тоски и жалоб не было. И никто никого не обижал. Совсем не было «сердитости», без которой не стоит ни один русский дом. Не было и никакой зависти, «почему другой живет лучше», как то бывает во всяком русском доме. И он не переставал удивляться, как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу» — и жить благородно и счастливо, жить с грустными воспоминаниями и быть счастливыми потому только, что никому не завидуют и ни перед кем не виноваты.

вернуться

471

Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1987. С. 434–435.

88
{"b":"145661","o":1}