— Так отдаешь мне ее? — повторил Старобин вопрос. — Чего там, давай ее мне — к чему огород городить, предательница, а с предателями разговор короткий.
— Да, огород городить ни к чему, — медленно проговорил Деньков, после чего повернулся и вышел из хаты.
И в эту минуту немцы попытались нанести контрудар. Сил у них было маловато, зато ненависти и злобы в избытке. Как и инстинктивного стремления выжить, уцелеть. Несколькими зенитными и противотанковыми орудиями, самоходными артиллерийскими установками, связками гранат и в спешке собранными резервами они решили атаковать русских. Всем и каждому было ясно: если позволить русским на этом участке углубиться и дальше, то под угрозой окружения окажется значительная группировка немецких сил, что, в свою очередь, отразится и на всем фронте в целом. Пехотинцам в поддержку прислали даже силы люфтваффе: пикирующие и обычные бомбардировщики, истребители.
Советы отступили. Несколько их танков горели. Остальные вынуждены были отползти назад, еще раз подмяв под себя позиции немцев, потом они исчезли в лесах, из которых появились. Разгорелись ожесточенные бои за потерянные населенные пункты, бились не на жизнь, а на смерть, за каждую улицу, за каждый дом. Смелые и мужественные, однако совершенно необученные для уличных боев партизаны отряда Денькова несли тяжелейшие потери. Пока вновь не обрели безопасность, рассеявшись в непроходимых чащобах горкинского леса. Группа Старобина уцелела, уйдя за прежние позиции русских, они забрали с собой Таню.
Утраченные немецкие рубежи были вновь отбиты у русских. И все события последних дней представлялись просто кошмарным сном: появились откуда–то танки, пехотинцы врага, завязались бои, и вот их снова нет, исчезли, растворились в серой мгле наступившего дня, оставив после себя в качестве напоминания о битве лишь обгорелые бронированные чудища.
Крюлю повезло.
К началу контрудара немцев он лежал в мелкой снарядной воронке на нейтральной полосе. До этого он медленно пробирался вперед, где ползком, где короткими перебежками, согнувшись в три погибели, одолевая метр за метром, пока не нашел для себя подходящего укрытия. И, надо сказать, проявил недюжинное терпение и осмотрительность, причем исключительно вследствие страха. Он не решался и головы поднять, не то что броситься бежать наугад вперед, по примеру других. Нет, подобные жесты отчаяния были совсем не в его духе — он полз, замирал, снова полз. И это спасло ему жизнь. Когда русские танки и пехотинцы под натиском немцев стали отходить к себе в тыл, он просто–напросто в нелепой позе улегся в своей воронке, притворившись убитым. Время от времени до него доносились шаги, скрип снега и обрывки разговоров на непонятном языке. Но он лежал не шевелясь, он выдержал даже тогда, когда буквально в полуметре от него, лязгая гусеницами, проехал русский «Т–34», хотя готов был вскочить и броситься куда глаза глядят. Даже вопил от страха. От того самого страха, который парализовал его, глубоко засев в нем. И когда гул двигателей и лязг металла затих вдали, Крюль на самом деле мало чем отличался от настоящего убитого в бою солдата: маскхалат весь в крови, но это была не его кровь, а унтер–офицера Кентропа. Когда заговорила немецкая артиллерия, у Кентропа по зловещей иронии судьбы немецким снарядом вырвало половину грудной клетки, чуть ли не разорвав надвое. И он из последних сил все же сумел проползти несколько метров до воронки, в которой расположился Крюль, решив сделать привал после очередного этапа своего ползучего марафона. Крюль взгромоздил еще живого Кентропа на край воронки и некоторое время оставался в ней, прикрываясь мертвым телом унтер–офицера, потом, выждав некоторое время, пополз дальше.
И только когда русские наконец убрались и наступила долгая–долгая тишина, он решился поднять голову.
Над безлюдным полем спускались сумерки. Крюль, дождавшись ночи, пополз дальше. Боли в онемевших ногах не было, а еще за час до этого она казалась невыносимой. Теперь он был спокоен, страх уже не изводил его. Однако даже теперь не осмеливался подняться и добежать до первых немецких окопов. Он полз — и в конце концов добрался до них. А когда оставшиеся в живых бойцы штрафбата попытались его поднять, он не сумел устоять на ногах. Крюль не чувствовал ног.
— Что? Что же это такое? — выпучив глаза, бормотал он.
— Да ничего особенного, ты снова у своих, дружище! — успокоил его один из бойцов, поднося к его губам фляжку.
Отпив глоток, он понял, что это не вода, а шнапс. Огонь быстро растекся по жилам, и он снова попытался встать на ноги. Но они не держали его. Сутки — день и ночь — Крюль провел на холоде, и когда снова добрался к своим, оказалось, что он отморозил их. Да так, что впоследствии одну ногу даже пришлось ампутировать.
Уцелели и Дойчман со Шванеке.
Когда русские танки скрылись из виду, уйдя в направлении Борздовки, когда русские пехотинцы волна за волной устремлялись на запад, оба забрались в глубь леса и спрятались в довольно глубоком овражке, предварительно очистив его от снега.
— Ну вот, — отметил Шванеке, — дело сделано. Здесь можно будет и отсидеться.
— Сколько?
— Всю жизнь.
Шванеке пожал плечами:
— Сколько, сколько… Пока опасность не минует. Ты же видел, что русские прорвались, если будут действовать умно, то дойдут до Берлина…
Шванеке хихикнул.
— Мне не смешно!
— А на что ты рассчитываешь? Ну, конечно, не до самого Берлина, — поправил себя Шванеке. — Наши не настолько глупы, да и русские не гении, так что… Пойми, русские неплохие вояки, но вот здесь…
Карл Шванеке выразительно постучал пальцем по лбу.
— …здесь у них иногда жуткая каша. Они могут идти напролом, не страшась никого и ничего, невзирая ни на какие потери, переть грудью на орудия и танки, гибнуть тысячами, и это там, где какой–нибудь наш умненький генералишка мигом бы сотворил кольцо окружения. Понимаешь, что я имею в виду?
— Я не генерал, — мрачно бросил в ответ Дойчман.
Меньше всего ему хотелось сейчас трепать языком, а этот говорун, похоже, скоро не остановится… Почему он здесь? С ним?
— Нет, генералом тебе точно не быть, — глубокомысленно произнес Шванеке. — Самое большее, толковым профессором, ну там лекции всякие читать, но генералом? Никогда!
— Меня это вполне устраивает.
Дойчман, нащупав в кармане сигареты, достал одну и стал прикуривать. Но тут же сильный удар лапищи Шванеке выбил у него и сигарету и спички.
— Ты что? — прошипел перепуганный Шванеке. — Сбрендил совсем? Курить здесь?
— Подожди, подожди… — попытался объяснить ему Дойчман, но Шванеке и слушать его не стал.
— Заткнись!
В неловком молчании прошло несколько минут. Первым заговорил Шванеке:
— Вот поэтому тебе и не быть генералом, хотя и придурков среди них хоть отбавляй. Во начни ты сейчас здесь дымить, и что?
— Да–да, ты верно рассуждаешь, — согласился Дойчман. — С этим все понятно. Но что дальше?
— Дальше выжидать, — лаконично ответил Шванеке. — Вот отойдут русские подальше, тогда за ними двинутся колонны войскового подвоза, понимаешь? Тыловики двинутся, старичье, всякие там очкарики и прочие убогие. Им–то что до нас? Расстреливать нас они, во всяком случае, не станут. Ненависти к нам у них нет. Не то что у этих чертовых партизан! Выждем, посмотрим что к чему, а потом «руки вверх». Сдадимся. Как ты думаешь, будет почет какому–нибудь тыловому солдатику, если он притащит командованию сразу парочку пленных немцев? Ты «Интернационал» знаешь как петь?
— Нет. А зачем тебе?
— Я помню слова, но не все. Это нам здорово поможет. Только представь: мы с поднятыми руками идем к русским и поем «Интернационал». Эти ребята сначала вылупятся на нас, а потом станут в струнку. «Не стреляйте, товарищи!» и все такое.
Дойчман не смог удержаться от улыбки.
Однако уже пару часов спустя обстановка коренным образом переменилась. Со стороны фронта стала доноситься стрельба, она приближалась. Снова послышался лязг танковых гусениц.