Тартюхин, подойдя к столу, взял кисет с махоркой и протянул его Шванеке.
— Чего же ты не стреляешь? — спросил он.
Шванеке не в силах был вымолвить ни слова.
— Махорочки не желаешь? — осведомился Тартюхин.
— Желаю. Давай.
Сам не понимая, как это могло произойти, Шванеке вдруг взял из кисета щепоть табаку, ловко отхватил от газеты кусок и, лихо свернув цигарку, провел языком по краю бумаги. После этого, бросив Тартюхину кисет, стал дожидаться, пока тот свернет самокрутку. Стол разделял их, словно баррикада. Оба закурили.
В неубранной, полутемной хате повисло тягостное молчание. В воздухе отвратительно запахло паленой газетой и ядреным русским самосадом. Почему я не стреляю, спросил себя Шванеке, будь я трижды проклят, почему, почему я не пристрелю эту мразь? Ведь не пристрели я его сейчас, он обязательно пристрелит меня. А этот, похоже, бьет без промаху. Этому со ста шагов ничего не стоит монетку продырявить. И хотя в ту минуту Шванеке ни на самую малость не сомневался, что стоявший перед ним в этой хате и дымивший самосадом человечек — его смертельный враг, с которым только и можно было, что сойтись в не знавшей пощады схватке — либо ты его, либо он тебя, либо оба друг друга, хотя понимал, что отныне ему, Шванеке, не будет здесь, в этой округе, покоя, пока жив этот приземистый, широкоплечий, узкоглазый азиат, тем не менее он не мог выстрелить. Что–то непонятное, непостижимое удерживало его от этого. Что же это было? Поразительное спокойствие, даже равнодушие Тартюхина к смерти? Оно мешало Шванеке нажать на спусковой крючок и вогнать в хозяина дома короткую очередь? Излучаемый им фатализм, его обреченность, готовность подчиниться неумолимому ходу судьбы, то спокойствие, с которым этот невзрачный человечек готов был принять уготованное ему фортуной и ожидал теперь следующего мгновения, которое может стать для него и последним? Шванеке не убивал сейчас этого азиата оттого, что это было бы слишком легко и просто. Внезапно он заметил, как дрожат его пальцы, сжимавшие цигарку. Взбешенный своей нерешительностью, идиотски–непонятной мягкотелостью, ни с того ни с сего накатившей на него, дрожью в руках, он смял недокуренную самокрутку и швырнул рассыпавшийся искрами комок в угол хаты.
— Иди! — глухо, но решительно проговорил Шванеке.
— Идти? Куда?
Мутновато–апатичный взор Тартюхина оживился.
— Откуда мне знать, куда? Уходи отсюда, исчезни, валяй туда, откуда пришел, к твоим…
— К моим?
— Не прикидывайся дураком! — злобно бросил Шванеке. — Думаешь, я не знаю, кто ты и откуда?
— Знаешь, — кивнул головой Петр Тартюхин. — Только почему не убьешь меня?
— Убью, богом клянусь, убью! Но… не теперь. Не сейчас. И не здесь!
Шванеке молниеносно метнулся к столу, схватил Тартюхина за грудки, с нечеловеческой силой перевалил его через стол и пнул к дверям.
— Иди! — заорал он. — Слышишь? Убирайся отсюда! Но мы еще с тобой встретимся!
Азиат молча поднялся с земляного пола, не глядя на Шванеке отворил дверь и вышел на мороз. Побледневший Шванеке застыл в неподвижности, привалившись к столу. Какое–то время он слышал поскрипывавшие на снегу валенки русского, потом, подняв голову, увидел сквозь распахнутую дверь, как тот вставляет концы валенок в самодельные лыжные крепления — примитивные, какими пользовались с бог ведает каких времен степные жители, чтобы бороздить просторы снежных океанов Азии. Потом скрип лыж стал удаляться, а некоторое время спустя пропал вовсе.
Шванеке обнаружил Кроненберг. Он с шумом ввалился в хату, таща за собой мешок картошки, обнаруженный им в одной из хат под соломой.
— Карл, дорогой, что с тобой? — заахал санитар.
Шванеке, подняв голову, непонимающе уставился на невесть откуда взявшегося здесь Кроненберга.
— Что ты сотворил с этим «иваном»? Он как угорелый промчался мимо меня, спрашиваю, что случилось, он ни слова в ответ, только дунул прочь, будто на своих двоих в Москву собрался.
Отдуваясь, он положил мешок у дверей и вошел в хату. Там по–прежнему смердело еще не успевшим выветриться самосадом, Кроненберг едва не поперхнулся.
— Вы что с ним здесь, трубку мира раскуривали?
Шванеке поднялся, молча прошел мимо Кроненберга, ногой отпихнул загородивший проход мешок и вышел на улицу. Светило зимнее солнце. День уже клонился к вечеру. Вокруг было белым–бело от отливавшего синевой снега, Шванеке даже зажмурился. По деревне сновали грузовики, а вдали через поле с рокотом катились мотосани. Наверное, первых раненых доставляют, отрешенно подумал Шванеке.
Кроненберг, подхватив мешок, попытался нагнать Карла Шванеке.
— Объясни, что с тобой? — с тревогой продолжал расспрашивать санитар. — Грусть–тоска накатила?
Не оборачиваясь, Шванеке сквозь зубы послал Кроненберга подальше и, ускорив шаг, исчез за углом крестьянской хаты.
— Нет, утонченность этому человеку не грозит, — со вздохом заключил Кроненберг, отирая со лба пот. — Даже если до конца дней своих будет зубрить поэтов–классиков…
В госпитале доктор Хансен стоял у операционного стола. Ассистировал ему Эрнст Дойчман. Оба работали молча, сосредоточенно, проворно, словно уже не один год трудились вместе. Когда закончили с последним раненым — проникающее осколочное ранение в области бедра — осколок мины прошел буквально в нескольких миллиметрах от кости, они решили перекурить. Устало вытянув ноги, они долго просидели на деревянных ящиках, не говоря ни слова, только выпуская дым.
Доктор Хансен попытался разговорить немногословного, довольно пожилого человека, своего ассистента, однако мешала врожденная стеснительность.
— Хочу вам сказать одну вещь, герр младший врач, — поняв, в чем дело, пришел Хансену на помощь Дойчман.
— Да–да, я понимаю… Вы… вы хотите мне сказать, что вы… в общем…
Молодой хирург не договорил.
— Да–да, именно это я и хочу вам сказать, — суховато продолжил Дойчман. — Я — врач.
— Понятно. И… как вы… оказались здесь?
— Я должен ответить на этот вопрос? Это приказ? — осведомился Дойчман.
— Нет, разумеется, нет, — ответил явно смущенный доктор Хансен. — Знаете что, давайте позабудем, что я для вас начальство.
Какое–то время оба молчали.
— А теперь вы — помощник санитара… — наконец прервал молчание Хансен.
— Так точно.
— Если хотите, то есть я имею в виду так было бы куда лучше для нас обоих, я имею в виду для госпиталя, я мог бы переговорить с доктором Бергеном, чтобы он оставил вас здесь. Мы ведь так быстро успели сработаться… Как вы думаете?
Тон Хансена был почти умоляющим. Дойчману показалось, еще немного, и этот молодой хирург брякнется перед ним на колени.
— Поймите, здесь вы могли бы работать с полной отдачей, не то что там, у себя… Я был бы весьма рад, если…
— Спасибо, — ответил Дойчман. — Но мне кажется, что мне лучше будет остаться на старом месте. Вы уж не взыщите. Я ведь не хирург, и вместо меня вполне справится и Кроненберг. А что до меня — мне все же лучше будет там.
Эрнст Дойчман кивнул на окно, за которым погромыхивала русская артиллерия. Сказано это было не терпящим возражений тоном, он и сам не понимал, почему он так цеплялся за роту. Ведь здесь, в этом пусть импровизированном и временном, но все же госпитале, у него было куда больше шансов уцелеть, чем там, в двух шагах от передовой. Но отчего–то ему было совершенно все равно, и Дойчман чуть удивленно спросил себя, а действительно, почему его так тянет туда. Вроде никаких особых причин и нет, но тем не менее…
— Нет–нет, поймите, вероятно, с вашей точки зрения я поступаю необдуманно, но по–другому, увы, не могу. Там мои товарищи… Впрочем, дело не только в них…
Он отчаянно пытался подобрать нужные слова, и не мог.
— Мне кажется, я вас понимаю, — задумчиво произнес доктор Хансен.
— Ну вот и хорошо, — улыбнулся Дойчман.
Оба поняли друг друга, и Эрнст Дойчман вдруг понял, что здесь у него есть друг, человек, на которого он может положиться. Поднявшись, он стал приводить в порядок забрызганную кровью и усеянную обрезками некогда живой плоти операционную.