В оконной раме появилась непропорционально огромная голова — куда более крупная, чем его собственная, и заслонила собой все, что находилось там, снаружи. Почему–то самой яркой чертой этой головы были зубы, потому что губы сгнили. Нос же был блестящий, рыхлый, фиолетово–черный, как отмороженный или, наоборот, обгоревший на солнце. Глаз он особенно не рассмотрел, однако точно знал, что голова пристально наблюдает за ним. Вместе с тем он ждал, что она, как и появилась, точно так же тихо и исчезнет — словно это какой–то человек, который проходил снаружи мимо, направляясь к лабиринту снежных стен.
Однако голова и не думала исчезать, и это начало действовать ему на нервы. Ему не нравилось, когда его рассматривают в упор, а кроме того, раздражало, что теперь из окна ничего не видно. Сам же он стоял как раз напротив окна, и это жуткое лицо находилось от него в считаных сантиметрах. Поскольку это был сон, то говорить он не мог и, чтобы дать выход гневу, взял и ударил через оконный проем по голове. Судя по всему, незнакомец рухнул навзничь на снег.
Ага, так уже лучше.
Этот моментальный приступ гнева пронзил его насквозь, даже волосы стали дыбом, и сам он моментально проснулся. А как только проснулся, то тотчас ощутил раскаяние и стыд за свой эгоизм и еще какое–то более глубокое чувство, которое было со всем этим связано. Оно также доставило ему дискомфорт, и он едва не проснулся. Теперь он снова мог смотреть в окно и вместе с тем оставался во сне — его взору открывались невдалеке снежные стены, и там, посреди белой морозной тишины, ему что–то говорил Фрайтаг. Сам он тоже был там, слушая, что ему говорит друг, хотя одновременно оставался внутри темной комнаты. Рядом с ним громко рассмеялся Хейснер, либо здесь, внутри, либо там, снаружи, рядом со снежной стеной. Он точно был где–то поблизости, однако Кордтсу не было видно, где именно.
Вокруг бродили мертвецы этакими бесформенными грудами плоти, что, казалось, стонала, как будто эта мертвая плоть была способна издавать какие–то звуки. Они бродили вокруг словно танки, что было полной бессмыслицей, но время от времени они во что–то врезались, и это он почему–то уже мог понять.
Посреди этого слепящего света в квадратной раме окна очертания его самого, Фрайтага и, может, и других живых людей оставались, как ни странно, какими–то нечеткими — не то чтобы смазанными, однако ему никак не удавалось на них сосредоточиться. Что–то постоянно ускользало, и спустя какое–то время мучительных, напрасных ожиданий он наконец проснулся.
В темноте до его слуха тотчас донесся лягушачий концерт, а обоняние уловило запах дождя и земли. Почему–то этот запах дождя принес с собой удовлетворение, и несколько мгновений он жадно вдыхал его полной грудью. Он лежал рядом с каким–то другим солдатом, вот только с кем именно, он не помнил. Лежал на деревянных нарах, в дальнем углу землянки. Здесь четверо, а то и все пятеро солдат спали бок о бок, словно сельди в бочке.
Где–то наверху слегка содрогнулась земля.
Кордтса тотчас охватило дурное предчувствие, словно то было некое знамение. А может, кто знает, это было доброе знамение? Однако в душе все равно остался неприятный осадок. Еще одна дурацкая кличка, которой Фрайтаг наградил его при Холме и которая раздражала даже еще больше… Он вспомнил, что лишь один раз сказал, что это прозвище ему не нравится, но Фрайтагу хватило и одного раза, чтобы тактично больше никогда этого не делать. Может, именно тогда между ними и началась дружба. Похоже, что да. И вот сегодня то же самое произошло с Хейснером. Тому также хватило всего одного слова, чтобы он перестал задаваться. Кордтс знал, что кое–кто из новичков называет его за глаза Меченым, более того, он ловил себя на том, что в душе бывал этому даже рад. Глупо, конечно, потому что какая в принципе разница. Другое дело, когда кто–то звал так его в лицо. Вот тогда это раздражало, причем он сам не смог бы сказать, почему.
Меченый. Что за глупость! Однако ему тотчас вспомнился тот единственный случай, с Фрайтагом, несколько месяцев назад, и другой, что имел место всего несколько часов назад, и они словно были двумя половинками единого целого. Сказать человеку, чтобы он прекратил, и он тотчас прекратил, без последующих напоминаний. Нет, конечно, все это ерунда и ничего не значило, однако похоже, что все–таки значило, и это чувство ему не нравилось. Причем, не нравилось по–настоящему, даже если и воспринимать это как добрый знак А зачем вообще его как что–то воспринимать? Потому что ему тотчас вспомнилось, как навязчивые идеи и суеверия и без того уже переполняли его душу — переполняли так, как всего пару лет назад он даже не мог себе представить.
Приметы, предзнаменования… Черт, этого ему только не хватало.
Кордтса почему–то охватило беспокойство — словно кокон его прежней беззаботности, который он носил на себе вот уже несколько месяцев, дал небольшую трещину. И только что виденный им сон был здесь ни при чем. Он привык видеть самые разные сны, причем даже более гнетущие. Так что сны он воспринимал спокойно. И те ужасы, которые представали его взору в некоторых из них, были вполне естественны и объяснимы. По крайней мере, ему так казалось.
Куда больше его страшило то, что он лежал посреди ночи, широко раскрыв глаза, и не мог уснуть, и все это время к нему тянулась чья–то черная рука, словно пыталась выжать, выдавить из него некую его внутреннюю суть. Он пощупал шрам — толстый узел в уголке рта. По крайней мере, это ощущение было ему знакомо. По опыту он знал, что утром все будет гораздо лучше, что гнетущее чувство схлынет куда–то, испарится с первыми лучами солнца, точно так же как и другие солдаты стряхивают с себя по утрам неприятные сны.
Он не знал, который сейчас час. Впрочем, времени на то, чтобы выспаться, никогда не хватало. И до рассвета оставалось совсем недолго. В темноте всего в нескольких сантиметрах от его лица подрагивала земля. Но и в этом уже давно не было ничего удивительного. Уж к чему–чему, а к этому он привык давно.
Как привык к Эрике. Ее он знал лучше всего остального, даже будучи так далеко от нее. Он протянул руку вниз и пощупал член. Однако его сковала такая усталость, что ему не хотелось совершать лишних движений. Все так же думая об Эрике, он отнял руку и положил ее на грудь.
Шрадер полз по окопу В крови играл адреналин, и это давало силы двигаться после того, что он только что увидел, после того, чему он только что стал свидетелем. Как ни странно, он был спокоен, охваченный если не отчаянием, то некой покорностью судьбе.
Он подошел ближе к изуродованным останкам трех солдат — по идее, пулеметчиков, которых все еще наполовину закрывали обломки покореженной огневой точки. Тела образовали одну общую кучу плоти, как будто тел было не три, а всего одно. А вот лица были все еще различимы, и на каждом застыл немой крик ужаса.
Там был Крабель. Он сидел, пригнувшись под железной махиной танка «Т–34», что стоял гусеницами по обе стороны окопа и, как и Крабель, казалось, вырос откуда–то из–под земли.
Нет, здесь что–то не так, подумал Шрадер. Вечно эти «Т–34»! Танк навис над окопом, и те несколько минут, пока он там стоял, показались сродни вечности.
Шрадер думал, что его бойцы следуют за ним, по крайней мере, те, кто остался жив, однако теперь он заметил их впереди себя. Каким–то образом они пробрались вперед Крабеля, обогнав других солдат их взвода. Застывший над окопом танк чем–то напомнил ему низкие ворота, в которые сквозь пыль и дым и солнечные лучи на той стороне ему были видны его солдаты.
Крабель прислонился к стенке окопа, макушкой каски едва не касаясь железных гусениц. Теперь Шрадеру стали лучше видны его солдаты. Они звали его, он это видел, хотя, как и Кордтс, вряд ли мог что–то слышать, потому что это был сон. То есть вроде бы мог, но не слышал.
То же самое, когда Крабель заговорил с ним. Он не мог его слышать, однако каким–то непостижимым образом все–таки понял. Нам нужна твоя помощь, сказал Крабель. Но ведь они мертвы, ответил Шрадер. Он не мог заставить себя произнести эти слова вслух, но Крабель его понял точно так же, как и сам Шрадер понял Крабеля. Сам знаю, ответил Крабель, но все–таки прошу тебя, посмотри на них.