Разумеется, Гитлер не знал о нем вообще ничего. Ему было известно его имя — любой, кто следил за блокадой на протяжении нескольких месяцев, знал это имя. И, пожалуй, все. Шерер уже удостоился Рыцарского креста, спущенного ему с небес парашютом вместе с провизией и боеприпасами с борта самолета, которому повезло прорваться к Холму. Тем же самым способом получил свою награду растроганный до слез гауптман Бикерс, которого когда–то обнял за плечи не менее растроганный Шерер и который погиб в последние дни блокады.
Так что Гитлер пригласил его в Берлин, в рейхсканцелярию, отнюдь не для того, чтобы вручить награду. Ему хотелось лично поздравить генерала и поговорить с ним как мужчина с мужчиной.
Проблема заключалась в том, что эти почести, которые оказывались генералам–фронтовикам, не всегда воздавались так, как того ожидал Гитлер. Всего несколько недель назад точно такой же торжественный прием был оказан в честь генерала Зейдлица, чей корпус прорвался к небольшой группировке немецких войск, попавших в котел в районе Демянска, и помог ей выйти из окружения. Как и Шерер, в глазах прессы и общественности Зейдлиц был героем. А вот его личная беседа с Гитлером в Берлине прошла гораздо более холодно — Зейдлиц позволил себе сделать ряд жалоб по поводу обстановки на фронте и, главное, высказал возмущение по поводу того, что после такой изматывающей операции его солдатам не дали даже короткого отдыха, а ведь они практически сделали невозможное. Те, кто присутствовал в рейхсканцелярии и, разумеется, сам Зейдлиц не могли не заметить, с каким равнодушием воспринял Гитлер эти жалобы — вежливо выслушал с таким видом, будто его они совершенно не касались.
Безусловно, это равнодушие было не более чем маской, за которой скрывалось граничащее с яростью раздражение. Держался рейхсканцлер учтиво, но слегка отстраненно, словно его ждали куда более важные дела, что, впрочем, соответствовало истине. Однако на самом деле эта холодная учтивость была призвана скрыть раздражение фюрера по поводу вечных жалоб со стороны армейских генералов. Зейдлица считали героем, и Гитлер понимал, что не стоит портить торжественное событие жесткой отповедью, хотя это и стоило ему немалого самообладания. На протяжении этой ужасной, бесконечной зимы, когда немецкую армию преследовала одна катастрофа за другой, он не раз срывал свой гнев на более значимых фигурах. И вот теперь он искренне хотел поздравить Зейдлица и услышать от него подробности подвига, совершенного его корпусом, — пусть этот рассказ станет своего рода тонизирующим средством, который поднимет ему настроение, снимет раздражение, какое вызывали у него другие генералы первого эшелона. А вместо этого услышал жалобы, более того, высказанные не туманными намеками, а, что называется, в лоб. И вот результат: и без того скверное настроение фюрера ухудшилось еще больше. Нет, не равнодушие скрывалось за отстраненной вежливостью, с какой Гитлер держался на приеме, а сознательное усилие над собой, чтобы прилюдно не поставить генерала–героя на место.
В конце концов, Зейдлица все–таки приземлили. Его отправили назад на фронт, в район Демянска, где генерала уже поджидали его солдаты, чье положение было близко к катастрофическому.
Затем всего через несколько недель этой крошечной армии у Холма все–таки дали передышку, и настала очередь Шерера явиться к фюреру в Берлин. Гитлер уже отменил свое турне, которое организовали для него Геббельс и другие партийные бонзы. В противном случае Шерера ждала малоприятная перспектива встретить фюрера на какой–нибудь заштатной железнодорожной станции — быстрое, формальное рукопожатие плюс вынужденное присутствие в качестве почетного гостя на бесчисленных парадах или званых ужинах. Безусловно, в любом случае ему не избежать подобных мероприятий, однако то, что общественность все больше и больше превозносит армейских генералов, уже начинало действовать фюреру на нервы.
Встреча с Шерером прошла лучше, чем с Зейдлицем. По крайней мере Шерер не стал ни на что жаловаться. Да и как он посмел бы, если все его солдаты до единого получили продолжительный отпуск и возможность съездить домой. Да и вообще, кто он такой? Всего лишь командир охранной дивизии, который неожиданно вознесся к вершинам славы; если уж на то пошло, генералом он является лишь на бумаге, хотя теперь его наверняка повысят в звании.
Во время приема Шерер держался правильно — вежливо и достойно, хотя изнутри он, казалось, так и сиял осознанием собственной славы. Но даже с ним Гитлер держал себя отстраненно, и в некотором противоестественном смысле уже то, что в отличие от Зейдлица Шерер ничего не просил, раздражало фюрера еще больше.
Шерер же сиял потому, что не мог не сиять, и вместе с тем, как это ни парадоксально, он нес в своих манерах также ледяную жестокость осады, опять–таки потому, что ничего не мог с этим поделать. Казалось, в глазах его застыли души погибших солдат, они смотрели на мир его глазами даже тогда, когда губы его произносили теплые, учтивые слова. Вот уже несколько месяцев подряд у Холма ему приходилось мириться со скудной, если не откровенно жалкой помощью со стороны Верховного командования. Нет, он не мог сказать ни единого дурного слова в адрес пилотов, которые доставляли им провиант и медикаменты, благодаря которым они до сих пор были живы. И тем не менее то, что командование до самого последнего дня забывало или не желало поставлять им вооружение, не могло не раздражать. Он знал, что осаду можно было бы снять гораздо раньше, если бы немецкие войска предприняли для этого мало–мальские усилия на земле. Нужно было пройти лишь пятнадцать километров, всего каких–то пятнадцать километров — причем на протяжении нескольких месяцев!
Но чья это вина? Гитлера? Командование группы армий, ведь это оно зимой перебросило значительную часть войск на другие участки фронта, фактически предоставив подразделения, что стояли у Холма, самим себе. Шерер занимал не слишком высокое положение в военных кругах и потому не знал, кто в этом виноват. Нет, ему действительно это было неизвестно, и в его намерения не входило в личной беседе с фюрером высказывать какое бы то ни было недовольство.
Как бы то ни было, но безнадежность положения гарнизона Холма сыграла ему даже на руку. Он получил возможность поразмыслить, а всегда ли он сам принимал взвешенные решения о том, что дало ему лично и вверенным ему солдатам продержаться так долго, и все равно не находил ответа на вопрос, каким чудом они выжили. В его душе до сих пор жило ощущение чуда, и именно это ощущение помогало ему преодолевать мелкие обиды и непонимание.
Шерер все еще был при своей знаменитой бороде. Но с бородой или без бороды, внешне он резко отличался от любого типичного генерала–пруссака. А еще он совершенно иначе смотрелся в очках, нежели когда их снимал. Генералу ничто не мешает время от времени надевать очки для чтения, и в эти минуты нетрудно отмахнуться: мол, подумаешь, кто из нас на пару минут не надевал очков! Но зрение у Шерера действительно оставляло желать лучшего, и в очках он смотрелся более привычно. Он был невысок, можно даже сказать, низкорослый и щуплый, и, глядя на него, трудно было определить его место в армейской иерархии — безусловно, человек высокого звания, который, однако, не принадлежит к армейской элите, а значит, непричастен к принятию решений. Тем не менее большую часть времени он обходился без очков — наверняка отдавал себе отчет в том, как смотрится в них, и тогда впечатление о нем складывалось совершенно иное. Причем причиной тому были не только глаза, но и все лицо.
Что выделяет лицо человека из массы других лиц? Идиосинкразии, именно идиосинкразии… как и в случае с бородой. Идиосинкразии, а может, иллюзии, поверхностные впечатления.
Правда, Гитлер не стал утруждать себя разглядыванием лица Шерера. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы найти то, что его раздражало. Но даже когда он смотрел генералу прямо в глаза, на его собственных глазах можно было заметить легкую поволоку, как будто его одолевали внутренние сомнения и заботы, до которых никому другому не было дела и которыми он не собирался ни с кем делиться, тем более с простым генералом. И если даже глядя Шереру в глаза с расстояния не более метра, он все–таки заметил в них некую холодность, которая, по всей видимости, не имела ничего общего с отношением генерала к фюреру. Скорее то была холодность человека, неожиданно, неким непостижимым для себя образом ставшего независимым — впрочем, Шерер внутренне уже свыкся с этим изменением, что со стороны могло показаться, что он всегда был таким. Люди, к которым эта независимость приходит довольно поздно в жизни — а может, даже независимо от того, рано или поздно, — всегда умеют ввести самих себя в заблуждение, внушить себе, что всегда были такими. И кто скажет, что они неправы, что они пытаются обмануть самих себя, и все? Никто не знает.