Милли проявила любопытство не меньше моего, но тоже оказалась не в силах прояснить хоть что-то. Впрочем, мы сошлись во мнении: уехала, очевидно, та персона, приезду которой я была случайной свидетельницей. В этот раз экипаж останавливался у левой боковой двери за углом дома и, без сомнения, покатил проселочной дорогой.
Итак, о ночном отъезде мы узнали вновь по причине неприятного случая. Было очень досадно, однако, что у Мэри Куинс не хватило терпения дождаться появления путешественника. Мы решили: будем хранить молчание, и даже старухе Уайт — ладно, стану звать ее по-прежнему — л’Амур, — даже ей Мэри Куинс не намекнет о том, что видела. Но растревоженное любопытство, подозреваю, дало знать о себе, и Мэри вряд ли исполнила свое намерение.
Как бы то ни было, бодрящее зимнее солнце и морозные небеса, долгие вечера с ясными звездами и уютным огнем в камине, а значит, разговоры, истории, временами чтение, короткие прогулки по неизменно дивному Бартраму-Хо, а больше всего — ничем не нарушаемое течение нашей жизни, спокойствие которой не оставляло места мыслям об опасности и несчастьях, — все это постепенно подавило во мне дурные предчувствия, ожившие было под влиянием доктора Брайерли.
Кузина Моника, к моей невыразимой радости, вернулась в свое поместье, и активная дипломатия, осуществленная через почту, повела к переговорам о возобновлении дружественных связей между Элверстоном и Бартрамом.
Наконец, в один прекрасный день, кузина Моника, сияющая, не снявшая ни накидки, ни шляпки, румяная от резкого ветра с Дербиширских гор, вдруг предстала предо мной в нашей гостиной. Мы встретились, будто давно не видевшиеся школьные подруги. Кузина Моника всегда оставалась юной в моих глазах.
О, какие были объятия, какой шквал поцелуев, восклицаний, вопросов, какие ласки! В конце концов я не без труда усадила ее в кресло, а она, смеясь, сказала:
— Вы и представить себе не можете, какого самоотречения стоило мне устройство этой встречи. Я целых пять писем написала Сайласу (а я ненавижу писать) и, кажется, ни в одном не позволила себе дерзкого слова! Что за чудо ваш кроха дворецкий! Я не знала, как с ним обойтись у входной двери. Он струлдбруг {53}, эльф или всего-навсего привидение? Где ваш дядя выискал его? Уверена, он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый… {54}и как-нибудь ночью обратится в серый дым и вылетит в трубу. Такого древнего маленького существа я в жизни не видела! Я упала в экипаже на подушки и решила, что умру от смеха. Он пошел доложить вашему дяде о моем приезде, и я очень рада: я покажусь теперь Сайласу юной как Геба {55} — после него. Но кто это? Кто вы, моя дорогая?
Последние фразы были обращены к пухлощекой бедняжке Милли, которая стояла сбоку у камина и круглыми от страха и удивления глазами глядела на странную леди.
— Ох, простите меня! — воскликнула я. — Милли, дорогая, познакомься, это твоя кузина, леди Ноуллз.
— Значит, вы Миллисент. Дорогая, я очень рада вас видеть. — Кузина Моника вмиг была опять на ногах и уже держала руку Милли в своих, уже целовала ее в обе щеки и гладила по волосам.
Милли, надо сказать, выглядела намного достойнее, чем в тот раз, когда знакомилась с ней я. Платье ее теперь было, по крайней мере, на четверть ярда длиннее. И хотя вид у нее был, несомненно, деревенский, но она уже не казалась нелепой до крайности.
Глава IV
Кузина Моника и дядя Сайлас встречаются
Кузина Моника, обнимая Милли за плечи, заглянула ей в лицо веселым и добрым взглядом:
— Мы обязательно подружимся, вы, забавное создание, и я. Мне позволено быть самой дерзкой старухой Дербишира — привилегия за неисправимость; никто никогда не обижается на меня, поэтому я постоянно говорю возмутительнейшие вещи.
— Я сама немножко такая, и я думаю… — делая усилие и чудовищно краснея, проговорила бедная Милли, но потом совсем растерялась и не смогла закончить фразу.
— Думаете? Послушайтесь моего совета и никогда не тратьте время на то, чтобы думать, моя дорогая. Сначала говорите, думайте потом. Таково мое обыкновение; по правде говоря, я и вовсе не думаю. Что за малодушие! Наша хладнокровная кузина Мод иногда думает, и это приносит только вред, но я к ней снисходительна! Интересно, когда ваш допотопный кроха дворецкий вернется? Наверное, он изъясняется на языке пиктов и древних бриттов {56}и вашему отцу требуется немало времени, чтобы перевести его речи. Милли, дорогая, я очень голодна, поэтому не стану дожидаться вашего дворецкого, который предложит мне, наверное, лепешку, испеченную еще королем Альфредом {57}, и датского пива в чаше из черепа, но попрошу у вас всего лишь кусочек отменного хлеба с маслом.
Им тут же и угостили леди Ноуллз; за трапезой она ничуть не утратила словоохотливости.
— Девушки, будете вы готовы за час-другой, если Сайлас позволит вам уехать со мной? Я хотела бы взять вас обеих в Элверстон.
— Ой, восхитительно! Какая вы милая! — вскричала я, обнимая и целуя ее. — Что до меня, то я буду готова через пять минут. А ты, Милли?
Гардероб бедняжки Милли на самом деле и не заслуживал называться таковым; впрочем, она и меня удивила, когда испуганно зашептала мне на ухо:
— Моя лучшая юбка у прачки. Скажи — через неделю, Мод.
— Что она говорит? — спросила леди Ноуллз.
— Говорит, она не будет готова, — ответила я уныло.
— Барахло, чуть ли не все, в стирке, — выпалила бедняжка Милли, глядя в лицо гостье.
— Разрешите мои сомнения — что кузина имеет в виду? — обратилась ко мне леди Ноуллз.
— Ее вещи у прачки, — пояснила я.
В этот момент появился наш кроха дворецкий и объявил леди Ноуллз, что господин ждет ее, как только она соблаговолит оказать ему честь, а также добавил, что господин приносит свои извинения, поскольку принужден из-за болезни побеспокоить ее просьбой подняться к нему.
Кузина вмиг была у двери и бросила нам через плечо:
— Идемте, девушки!
— Простите, моя леди, пока зовут вас одну. Но он велел молодым леди оставаться поблизости, он вскоре пришлет и за ними.
Я уже начинала восхищаться бедным Жужелем, таки сохранившим что-то от вполне почтительного слуги.
— Чудесно. Возможно, нам действительно лучше расцеловаться и возобновить дружбу для начала без свидетелей, — проговорила леди Ноуллз со смехом. И ушла в сопровождении мумии.
Позже она пересказала мне tête-à-tête [91].
— Когда я увидела его, дорогая, — сказала она, — я глазам не могла поверить: эти белые волосы, совершенно белое лицо; этот безумнейший взгляд; эта улыбка, подобная оскалу мертвеца. В последний мой приезд, помню, он был темноволос, одевался как современный английский джентльмен и хранил сходство с тем Сайласом, что изображен на портрете, в который вы, дорогая, влюбились. Но, ангелы небесные, этакое привидение! Я спрашивала себя: в чем причина превращения? Некромантия? Или это результат белой горячки? А он с мерзкой улыбкой, от которой я сама едва не обезумела, произнес:
«Моника, вы видите перемену во мне?»
О! Какой мелодичный, мягкий, колдовской голос был у него. Мне однажды рассказывали про хрустальную флейту, тон которой у некоторых вызывал истерику, и я все время думала об этой флейте. В его голосе всегда крылось что-то особенное.
«Да, я вижу перемену в вас, Сайлас, — произнесла я наконец, — и вы, без сомнения, тоже видите во мне… немалую перемену».
«Со времени вашего последнего посещения могла произойти и бо́́льшая перемена, чем та, что я имею честь наблюдать», — сказал он.
Он, подумала я, по обыкновению, язвит и имеет в виду, что время не исправило меня и я такая же дерзкая, какой он меня издавна помнит. А я такая и есть, и ему не следует ждать любезностей от старой Моники Ноуллз.