Старик уже нашел ключ. Кожаный чехол был вскрыт, затем граф отпер кованый сундучок и вывалил на стол его содержимое.
— В каждом столбике по сто наполеондоров. Один, два, три… Так, быстро записывай: тысяча наполеондоров. Один, два, три… так, хорошо. Пиши: еще тысяча. — И далее в том же духе, покуда, весьма скоро, все золото не было пересчитано. Далее пошли бумажные деньги.
— Десять тысяч франков, пиши. Опять десять тысяч франков, записала? Еще десять тысяч; есть? Ах, что же все такие крупные купюры? Мелкими бы куда спокойнее. Запри-ка дверь. Планару ни к чему знать точную сумму: он, пожалуй, может позабыть о приличиях. Зачем ты не наказала ему брать мелкими купюрами? С этими всегда столько хлопот. Ну да ладно теперь… Продолжаем… Все равно уже ничего не поделаешь… Пиши: еще десять тысяч франков… Еще… Еще… — И так далее, покуда все мои денежки не были сочтены на моих глазах; я видел и слышал происходящее совершенно отчетливо, мысль моя работала с ужасающей ясностью; во всех же остальных отношениях я был трупом.
Каждую пачку и столбик монет граф тут же клал обратно в сундучок, и теперь, выведя наконец общую сумму, запер его, заботливо упаковал в чехол, открыл дверцу незаметного стенного шкафчика и, поместив туда шкатулку графини и мой сундучок, запер шкаф на ключ, после чего принялся с обновленною желчностью посылать проклятия на виновного в задержке Планара.
Открыв задвижку, он выглянул в темноту соседней комнаты и прислушался; затем снова притворил дверь и вернулся. Старик просто трясся он нетерпения.
— Я отложил для Планара пачечку в десять тысяч франков, — сообщил граф, ткнув пальцем в свой жилетный карман.
— Боюсь, он этим не удовлетворится, — сказала дама.
— Черт побери! Что значит «не удовлетворится»? Что же, у него совсем совести нет? Ну, так я поклянусь, что это половина от всей суммы.
Они еще раз подошли ко мне вместе и некоторое время молча озабоченно меня рассматривали; затем старый граф снова принялся поносить Планара и сличать время на своих карманных часах с каминными. Дама казалась гораздо спокойнее. Она больше не оборачивалась в мою сторону и сидела ко мне в профиль, глядя прямо перед собою; за последние минуты она странно потемнела и подурнела и походила скорее на ведьму. При виде этого утомленного лица, с которого словно бы спала маска, последняя надежда во мне угасла. Они определенно хотят увенчать ограбление убийством. Но отчего они не разделались со мною сразу? Какой смысл откладывать расправу, увеличивая тем самым риск? Невозможно передать, как бы я ни старался, весь ужас, который пришлось мне пережить. Представьте себе кошмар наяву — когда все, что мыслимо разве только в страшном сне, происходит с вами на самом деле и нет больше сил выносить эту пытку, но смерть все оттягивается и оттягивается, к вящему удовольствию тех, кого забавляют ваши адские муки. Я уж не думал больше о причинах моего плачевного состояния, теперь они стали мне понятны.
И вот, в момент сильнейших моих страданий, которых я не умею выразить словами, дверь комнаты, где находился гроб, медленно отворилась, и на пороге появился маркиз д’Армонвиль.
Глава XXV
Отчаянье
Минутная надежда, столь зыбкая и неистовая, что сама казалась пыткою, сменилась ужасом отчаяния, лишь только произнесены были первые слова:
— Ну наконец-то, Планар, слава богу, — закудахтал граф, вцепившись в локоть вошедшего обеими руками и подводя его ко мне. — Вот, посмотрите-ка. Пока что идет все прелестно, просто прелестно! Подержать у вас свечку?
Мой друг д’Армонвиль, Планар или кто уж он там был на самом деле, подошел ко мне, на ходу стягивая перчатки и засовывая их в карман.
— Свечу. Немного правее; так… — сказал он и, склонившись надо мною, принялся внимательно рассматривать мое лицо. Дотронулся до лба, провел по нему рукою, после чего некоторое время глядел мне в глаза.
— Что вы думаете, доктор? — спросил граф шепотом.
— Сколько ему дали? — вопросом отвечал маркиз, так неожиданно разжалованный в доктора.
— Семьдесят капель, — сказала дама.
— С горячим кофеем?
— Да, шестьдесят с кофеем и десять с наливкою.
Мне почудилось, что голос ее при этом немного дрогнул; что ж, нужно, видимо, пройти изрядный путь по стезе порока, чтобы полностью избыть в себе последние внешние признаки волнения, ибо они живучи и сохраняются даже тогда, когда все доброе, коему они должны соответствовать, давно погублено.
Доктор между тем рассматривал меня невозмутимо, словно собирался поместить на анатомический стол и демонстрировать перед студентами расчленение тела.
Он еще некоторое время изучал мои зрачки, затем взялся рукою за пульс.
— Так, деятельность сердца приостановлена, — пробормотал он.
Потом он поднес к моим губам нечто вроде листочка сусального золота, отворотившись при этом подальше, дабы не поколебать его собственным дыханием.
— Ага, — едва слышно, точно про себя, сказал он.
Расстегнув на мне сорочку, он приложил к моей груди стетоскоп. Припав ухом к другому концу трубки, он прислушался, словно пытаясь уловить какой-то очень отдаленный звук, после чего поднял голову и сказал так же тихо, ни к кому не обращаясь:
— Заметных признаков работы легких не наблюдается.
Покончив, по всей вероятности, с осмотром, он сказал:
— Семьдесят капель, даже шестьдесят — десять лишних я назначил для верности — должны продержать его в бесчувствии шесть с половиною часов — этого хватит с лихвой. В карете я дал ему всего тридцать капель, и он показал весьма высокую чувствительность мозга. Надеюсь, однако, что доза не смертельна. Вы твердо уверены, что дали семьдесят капель, не более?
— Конечно, — сказала дама.
— Вспомните точно, — настаивал Планар. — Вдруг он сейчас умрет?! Выведение из организма тут же прекратится, в желудке останутся инородные вещества, в том числе и ядовитые. Если вы сомневаетесь в дозе, по-моему, лучше все-таки сделать ему промывание желудка.
— Эжени, миленькая, скажи честно, скажи как есть, — взволновался граф.
— Я не сомневаюсь, я совершенно уверена, — отвечала она.
— Когда точно это произошло? Я просил вас заметить время.
— Я так и сделала; минутная стрелка находилась ровно под ножкой купидона.
— Ну что ж, возможно, состояние каталепсии продлится часов семь. Затем он придет в себя, но организм уже очистится и в желудке не останется ни единой частички жидкости.
Во всяком случае, было утешительно, что убивать меня они пока не собирались. Лишь тот, кому довелось испытать нечто подобное, поймет весь ужас приближения смерти; голова ваша работает ясно, любовь к жизни сильна как никогда, и ничто не отвлекает от ожидания неизбежного, неумолимого, неотвратимого…
Причины столь нежной заботы о моем желудке были весьма необычайного свойства, но я покуда не подозревал об этом.
— Вы, вероятно, покидаете Францию? — спросил бывший маркиз.
— Да, разумеется, завтра же, — подтвердил граф.
— И в какие края вы держите путь?
— Еще не решил, — отвечал граф весьма поспешно.
— Ну, другу-то могли бы и сказать.
— Ей-богу, сам не знаю. Дельце-то оказалось неприбыльное.
— Вот как? Ну, скоро увидим.
— А не пора его уже укладывать? — спросил граф, ткнув пальцем в мою сторону.
— Да, пожалуй, надо поспешить. Что, готовы для него ночная рубаха, колпак и прочее?..
— Все здесь, — отозвался граф.
— Итак, мадам. — Доктор повернулся к графине и, несмотря на чрезвычайные обстоятельства, отвесил поклон. — Вам, я думаю, лучше удалиться.
Дама перешла в ту комнату, где я угощался предательским кофеем, и более я ее не видел.
Граф со свечою вышел и вскоре вернулся, неся под мышкою свернутое белье; запер на задвижку одну, потом вторую дверь.
И вот, молча и проворно, они принялись меня раздевать. На это им потребовались считанные минуты.
Меня облачили в какой-то длинный, ниже пят, балахон — вероятно, ночную рубаху, о которой говорил доктор; также надет был на меня убор — точь-в-точь дамский ночной чепчик; я и представить себе не мог, чтобы подобное красовалось на голове у джентльмена; однако же теперь этот чепчик натянут был на мою собственную голову и завязан лентами под подбородком.