— Нет, — сказала она и поморщилась, как от физической боли. — И я молюсь, чтобы не было, ибо Пентакоста может решить, что грех в неведении отверзает пути для сознательных прегрешений. Тогда она обесчестит всех нас.
— Вы полагаете, это возможно? — спросил, сворачивая за ней к кузнице, Сент-Герман.
— Не знаю, — выдохнула она. — И не знаю, как отнесется к случившемуся маргерефа. Я пыталась поговорить с ней, но Пентакоста стала отшучиваться, потом заявила, что я хочу донести на нее. Но я не доносчица. — Ранегунда потерла лицо. — А эту мерзкую сцену мало кто видел. А если и видел, то сквозь безумный кошмар. Свидетелей практически нет. — Она в волнении стиснула руки. — Ведь вы никому не расскажете о том, чему были свидетелем, а?
— Может, я и сказал бы, да кто мне поверит? — попробовал шуткой разрядить напряжение Сент-Герман.
Шутку не приняли.
— Поклянитесь, что не расскажете, — с внезапной суровостью потребовала Ранегунда.
Он склонил голову набок.
— Я уже клялся в верности вам.
— Тогда поклянитесь еще раз.
— Ладно, — сказал он, — клянусь. Клянусь всеми забытыми богами, Ранегунда, что никому не скажу ни слова о том, что приключилось с вашей невесткой. Ни сейчас, ни в будущем — никогда.
Глаза ее увлажнились и заблестели, но голос был ровен.
— Что заставляет вас терпеть мои выходки, Сент-Герман?
Он осторожно взял ее за руку, сделавшись на мгновение ужасающе старым Потом, вернув лицу прежнее выражение, кратко ответил:
— Прикосновение смерти. — И добавил в ответ на вопросительное молчание, вперив в Ранегунду пронзительный взгляд темных глаз: — Смерть прикасается, затем удаляется, но она всегда рядом. И это лучше всех понимают такие, как я. Мы получаем то, что питает в нас жизнь, либо как дар, либо с полным пренебрежением. Выбрав второе, я с безжалостностью безумного волка опустошил бы вас и отбросил. Но я выбрал первое — и живу теперь только вами. Ничто в мире, кроме все той же смерти или вашего ко мне отвращения, не может нас разлучить.
— Вот как? — прошептала она, пристально вглядываясь в него, и поспешно прибавила: — Мне никогда этого не постигнуть.
— И не нужно, — сказал Сент-Герман. — Понимание явится в свое время… или не явится вообще. — Он отпустил ее руку и, помолчав, уже будничным тоном прибавил: — Я буду в кузнице, и если что…
— Я приду туда позже, — перебила его Ранегунда и, потупившись, смолкла. Но через мгновение вновь подняла голову: — После богослужения. Когда повара уйдут спать, а рабов отведут в клетки. Мертвых снесут к часовне, и брат Эрхбог святой водой окропит их уста, а затем в крепости все затихнет. Бодрствовать будут лишь несколько караульных, но им поручено приглядывать не за мной, а за лесом.
— Я буду в кузнице, — снова повторил Сент-Герман. — Всю ночь. — Он вдруг заметил, что на них поглядывают идущие на отдых солдаты, и подчеркнуто уважительно поклонился, после чего быстро пошел вглубь хозяйственного квартала.
В кузнице находился сын кузнеца, Теобальд, облаченный в грубый, насквозь пропитанный копотью фартук. Он неприветливо посмотрел на вошедшего и надменно сложил на груди руки, очевидно пытаясь скопировать позу отца.
— Что вам здесь нужно?
— Собираюсь продолжить работу Радальфа. — размеренно произнес Сент-Герман. — По просьбе герефы.
Теобальд просверлил его яростным взглядом.
— Мой отец в могиле еще не остыл а вы уже здесь? Это неимоверная наглость! Как вы осмелились?
Голос подростка от волнения сел, и он осекся.
— Герефа попросила меня, — повторил Сент-Герман, указывая на кузнечный горн с грудой холодного пепла. — Весьма печально, что твой отец умер, и я понимаю, как тебе тяжело. Но крепость готовится к обороне.
— Это моя забота! — Голос подростка снова сорвался. — С помощью деревенского кузнеца я сам смогу вздуть здесь пламя.
— Если деревенский кузнец согласится тебя обучать, — поправил его Сент-Герман. — И если ты не пожелаешь сделаться воином. Но, как бы там ни было, кузница не должна остывать. Крепость не может ждать, когда ты освоишь кузнечное дело. — Он мог бы пройти к горну, но продолжал стоять у дверей; взгляд его был дружелюбным. — Разве памяти твоего отца повредит звон металла?
— Возможно, не повредит, — сказал Теобальд, — но вы, — он презрительно фыркнул, — замараете свое платье.
Сент-Герман улыбнулся.
— Кузнецу сажа только к лицу. Как мельнику — мука на штанах, а рыбаку — рыбные чешуйки на робе.
— Ладно, — Теобальд пошел к выходу и уже от самой двери заявил: — Но как только вас выкупят, это место станет моим. А о вас все забудут.
Сент-Герман, наблюдая, как он удаляется, вспомнил нестерпимую скорбь, которую довелось испытать ему самому, когда умертвили отца. Даже теперь, по прошествии трех тысяч лет, в нем ворохнулись отголоски той боли, смешанной с ликованием, какое в глубинах его существа вызвал треск позвонков поверженного убийцы. Отец был отмщен, но подобное ликование омывало мстителя еще много столетий, когда он в голодном безумстве терзал чью-либо плоть и вонзал в нее зубы. Ощутив острый приступ стыда, Сент-Герман посмотрел на свои дрожащие руки. «Успокойся», — велел он себе и, сжав губы, пошел к холодному горну.
Сияние масляных светильников и отблески пламени, разведенного в горне, придавали кузнице фантастический вид. Ночь наступила давно, но Сент-Герман продолжал работать, пользуясь молотом и щипцами Радальфа. Спасаясь от нестерпимой жары, он снял с себя и камзол, и блузу, оставшись в черной нательной рубахе, глубокий вырез которой практически не скрывал ужасные шрамы, сбегавшие вниз — от грудины к паху — по его неестественно впалому животу. Короткие кудри добровольного кузнеца подрагивали и искрились, а на щеке красовалось большое пятно.
Ранегунда, стоя в дверях, долгое время наблюдала за ним и наконец произнесла:
— А вы хорошо сложены!
— Да, — откликнулся Сент-Герман, продолжая формовать молотом очередную подкову.
— И у вас весьма широкие плечи, — сообщила она с таким видом, словно открывала ему какую-то тайну.
— Да, — опять согласился он, вглядываясь в раскаленный металл.
— И вы не потеете.
— Нет, не потею. — Сент-Герман погрузил раскаленную подкову в ведро, а потом бросил ее на наковальню. — И не способен плакать к тому же.
Она сморгнула при этих словах.
— И на вас приятно смотреть.
— Как и на вас, — сказал он, откладывая щипцы.
— Хотелось бы верить.
Он улыбнулся и сделал к ней шаг.
— В этом мире много красивого, но человеческая красота всего ценнее.
— Почему? — Ранегунда припала к его разгоряченному телу, и боль в ноге ее моментально прошла.
— Потому что в ней средоточие всего сущего, — сказал, убирая со лба ее прядки волос, Сент-Герман. — Мы нуждаемся в ней, как иссохшая земля в освежающем ливне. Любуясь ею, мы расцветаем — и никнем, когда отвращаемся от нее.
Она положила голову ему на плечо.
— Это присуще лишь вашим сородичам?
— Нет, всем людям, — ответил он ласково. — Всем, кто умеет ее различать.
Они, не сговариваясь, поцеловались.
— Вот тоже приятное ощущение, — шепнула Ранегунда.
— Прекрасное, — подтвердил Сент-Герман и поцеловал ее снова, на этот раз с большей чувственностью, разжигая в ней пыл.
— Прекрасное, но греховное.
Она чуть отпрянула и испытующе глянула на него.
Сент-Герман удрученно вздохнул.
— Ох, Ранегунда, пора бы вам выбросить из головы этот бред. Греховно лгать ради корысти или бросать в лесу нежеланных детей. Греховно отбирать пищу у голодающих, а также у раненых, сирых, больных. Но в настоящей любви нет греха, как нет его и в весеннем цветении.
Ранегунда сдвинула брови.
— Брат Эрхбог бы с вами не согласился. Как и мой брат, Гизельберт. Я женщина, а женщины изначально греховны. Так повелось от Евы, о том знают все.
— А я утверждаю, что ты безгреховна, — сказал он, распахивая ее блузу и осторожными прикосновениями лаская упругую, вмиг задрожавшую грудь. — И тот, кто осмелится это оспаривать, не заслуживает спасения, будь то брат Эрхбог, сам папа или король Оттон. Ты исполнена благодати и уже одним тем неподвластна людскому суду.