ГЛАВА 10
На площади Синьории шли последние приготовления к аутодафе, которое должно было состояться вскоре, после завершения мессы в Санта-Мария дель Фьоре. Два отряда Христовых воителей наблюдали за укладкой хвороста и за установкой щитов заграждения, призванного не подпускать к кострам горожан. Утро в этот мартовский день выдалось солнечным, но не обещало тепла.
На северной стороне площади толпились художники. Какой-то молодой человек, чьи огромные руки выдавали в нем скульптора, одиноко прохаживался вдоль картин, кое-как приставленных к стене ближайшего здания, и сокрушенно покачивал головой.
Время от времени на эту своеобразную выставку косился и седовласый Фичино, хотя глаза его давно уже потеряли и зоркость, и цвет.
— Боттичелли, — сказал он тихо, дергая за рукав Сандро Филипепи, — не делайте этого, я вас прошу.
Сандро досадливо выдернул руку.
— Я дал клятву. Выбора у меня теперь нет.
Старый философ покачал головой.
— Выбор всегда есть. Клятва, принесенная отлученному от церкви монаху, не может связывать вас. — Он вновь посмотрел на картины. — По крайней мере, спасите хотя бы «Соломона[56] и Шебу». Это ведь религиозная живопись, Сандро. На библейский сюжет.
— В самом деле? — высокомерно спросил Сандро. — И много ли там благочестия? Царь Соломон мнет бедра красавицы, груди ее бесстыдно открыты… Это все непристойность, соблазн.
— Но Соломон любил Шебу высокой любовью. Разве Евангелие осуждает такую любовь? — Фичино заметил, что Сандро его не слушает, и в бешенстве от своей беспомощности повернулся к живописцу спиной.
Спустя какое-то время месса закончилась, об этом возвестил колокольный звон, зовущий флорентийцев на площадь. Часть Христовых воителей собрались возле двух куч хвороста в ожидании появления процессии.
Заунывное пение, выхлестнувшееся из собора, словно бы пригасило яркость весеннего дня, в звонах колоколов слышались погребальные ноты. Монахи, показавшиеся на паперти, приплясывали — медленно, будто бы опоенные сонным настоем.
Площадь заполнялась людьми, Христовы воители цепью рассыпались вдоль заграждения, ибо горожане стали перелезать через щиты, чтобы подобраться поближе к кострам. Зрелище обещало быть редкостным: книги, картины и дорогостоящие безделушки жгли тут не каждый день.
Выйдя на площадь, монахи возвысили голоса. Наиболее набожные флорентийцы попадали на колени, громкими криками призывая к себе милость небес. Доминиканцы в своих черных накидках поверх белых сутан смешались с толпой, собравшиеся начали ритмично хлопать в ладоши. Над площадью прокатился шум, подобный грохоту листового железа.
Внезапно все смолкло. Савонарола, появившийся на ступенях Санта-Мария дель Фьоре, выждал с минуту и обратился к пастве:
— Радуйтесь, флорентийцы! Сегодня Господь дает вам возможность искоренить главный ваш грех!
Он воздел над толпой обе руки, чтобы унять бурю восторженных возгласов и рукоплесканий. Восклицания, сорвавшиеся с уст многих тысяч объединенных восторженным порывом людей, стихли: Флоренция обратилась в слух.
— Здесь! Сегодня! Сейчас! Буквально через мгновение мы с вами выкажем нашу готовность следовать Господним велениям. Мы навсегда избавимся от вещей, тешащих наше тщеславие и ввергающих город в пучину порока! — Доминиканец показал на Христовых воителей. — Эти молодые бойцы, верные Господу, уже наготове. В их ясных глазах пылает огонь истинной веры, им и доверяется честь воспламенить эти костры, назначенные уничтожить всю скверну во имя нашего очищения!
Монахи продолжали приплясывать, люди, стоящие у заграждений, начинали им подражать.
Над кучами хвороста появился дымок. Христовы воители, ободренные словами вождя, заторопились. Первый огромный костер, разложенный на южной стороне площади, занялся быстро. Второй, поменьше, не хотел разгораться, хотя внимание публики привлекал к себе в большей степени именно он. Именно в его пламени знаменитый Сандро Боттичелли собирался уничтожить свои полотна, и молодой Иезекиль Аурелиано со своими приспешниками уже хлопотал возле него.
— Сандро, позвольте мне взять одну или две картины. — В тихом, спокойном голосе говорящего явственно слышался чужеземный акцент.
Боттичелли стремительно обернулся.
— Франческо?
— Жермен, — с улыбкой поправил Ракоци. — Всего два холста. У вас их тут более двадцати. Уверяю, недостачу никто не заметит.
Глаза живописца сделались жесткими.
— Я не могу.
— Господи, почему? Сандро, отдайте мне «Персефону».[57] Эта легенда всегда привлекала меня. Живопись не греховна. Думать иначе могут только безумцы. — Ракоци говорил очень тихо, но Боттичелли казалось, что его собеседник кричит.
— Нет. Я дал клятву.
— Так нарушьте ее. Ради своих картин. Это ведь не куски ткани, покрытые красками, это частицы вашей души. — Внезапно он взял Боттичелли за плечи и посмотрел ему прямо в глаза. — Сандро, да понимаете ли вы, что творите?
На другом конце площади Савонарола возносил хвалу Христовым воителям, раскрасневшиеся юнцы сияли от гордости.
Боттичелли пытался вырваться, но не сумел. Сила удерживавшего его человека была воистину фантастической. Дернувшись раз-другой, Сандро промямлил:
— Мне больно. Оставьте меня.
Ракоци опустил руки. Краем глаза он видел, что юнцы из Христова воинства приближаются к ним.
— Одумайтесь, Сандро. В сравнении с ними, — Ракоци указал на картины, — ни вы, ни я ничего не значим, равно и как затеявший весь этот ужас бесноватый монах. В этих полотнах больше жизни и человечности, чем во всех тех, кто пришел поглазеть на их гибель. Пожалуйста, Сандро. Еще не поздно. Я вас прошу.
— Я полагаю, синьор Ракоци, вам лучше уйти.
Боттичелли отвернулся от собеседника и обратился к Иезекилю Аурелиано.
— Я готов. Помогите мне поднести картины к костру.
Тот ухмыльнулся.
— Нет, синьор Филипепи. Вы должны это сделать сами. Иначе жертва будет неполной.
Глаза Сандро вспыхнули и погасли. Он пристально поглядел на юнца и, пожав плечами, сказал:
— Хорошо. Тогда скажите, каков порядок этого ритуала? — Живописец боком прошел к картинам, опасаясь, что Ракоци преградит ему путь. Но тот, как видно, уже ушел, и дорога была свободной.
— Вначале следует сжечь все небольшое, — ответил Аурелиано, получивший соответствующие инструкции еще накануне. — Самое большое и непристойное пойдет на закуску. — Ухмылка на лице юноши сделалась шире. — Оставьте здесь «Диану и Актеона»,[58] — снисходительно посоветовал он, — а «Юпитер и Ио»[59] отправится к Савонароле.
— К Савонароле? — переспросил Сандро в недоумении.
— Ну да!
Взгляд вожака Христовых воителей сделался ласковым, даже елейным.
— Наш добрый приор покажет ее всей пастве и обличит в ней все человеческие заблуждения, навлекающие на смертных гнев Божий.
Боттичелли зажал рот ладонью, пытаясь справиться с приступом тошноты. Он приказал себе успокоиться, затем опустил руки:
— Мне кажется, это уже чересчур.
— Вы ошибаетесь, — нагло усмехнулся Аурелиано. — Раскаяние должно быть глубоким и искренним. Если вы его не проявите, чего же ждать от других? Двусмысленность, свойственную языческой живописи, следует заклеймить. — Он явно повторял чужие слова. Мальчишка заткнул руки за пояс и принялся раскачиваться на каблуках.
Сандро, ища сочувствия, огляделся по сторонам, но обнаружил вокруг лишь глумливые физиономии Христовых воителей. Двое-трое монахов деловито перебирали картины. Он сделал к ним шаг, но юнцы встали теснее. На миг Боттичелли овладело безумное желание броситься на глазах у всех флорентийцев в костер. О, как переполошились бы эти святоши! Монахи продолжали копаться в полотнах. Один из них, отличавшийся властной осанкой, вдруг сунул под накидку «Семелу»,[60] потом — «Персефону». Художник открыл было рот, чтобы изобличить вора, и тут же его закрыл. Из-под сутаны доминиканца выглядывали носки синих венгерских сапожек. Боттичелли подавил истерический смех, поражаясь смелости Ракоци, и сердце его омыла волна восторга.