А дом по-прежнему оставался на месте.
Гай заглянул в холл. Судя по звукам, которые он там услышал, Мармадюка отправили наверх — с Феникс и Хьордис, вне сомнения. Гай вздрогнул от неожиданности, услышав приветствие Динка Хеклера.
— Приветик, — сказал Динк.
— Привет, Динк. Как ты?
— Отлично.
На седьмой ракетке Южной Африки была, разумеется, теннисная форма. На фоне его ляжек, более всего похожих на рабочие цилиндры шерсточесального станка, шорты в обтяжку выглядели белоснежными. Ступни, упакованные в практически кубовидные кроссовки, расставлены были по-идиотски далеко одна от другой.
— Ты что же, — сказал Гай, — будешь играть в такую погоду?
— Всенепременно, — сказал Динк и уставился через входную дверь, наполовину стеклянную, на яркое октябрьское утро, а затем вновь обернулся к Гаю с еле уловимым выражением обеспокоенности на лице. — В чем дело? Ты видишь что-то такое, чего не вижу я?
— Ну, просто… низкое солнце. Слепит.
В этот момент по лестнице вприпрыжку спустилась Хоуп.
— Чудесно, — сказала она. — Она приступит сегодня. В час.
— Неужто? — вопросил Гай.
Хоуп глянула на Гая, на Динка и снова на Гая.
— Да ты в своем уме? Я, по правде сказать, в полном восторге. По-моему, она изумительна. Мармадюк при ней был совершенно спокоен. Он выглядел просто ошеломленным. Должно быть, она обладает невероятной способностью подчинять. Представь — он сейчас там спит.
— Потрясающе, — сказал Гай.
И Хоуп, подводя черту разговору, сказала:
— Я иду играть с Динком.
Незадолго до полудня, при полузадернутых шторах, Гай, укрытый роскошным покрывалом, окутанный остаточными ароматами от тела безмятежно спавшей здесь Хоуп, лежал, уставившись в потолок, все еще заметно освещаемый неуместным молочным светом, разлитым по спальне. Беда в том, размышлял он, что любовь — во всяком случае, эта любовь (пожалуй что) — так тоталитарна. Как ни глупо искать Ответа на Все в царстве разума, но найти его — еще более бессмысленно. Но если дело касается чувств… в чем состоит великая идея? В любви. Великая Идея состоит в любви. С ее противоречивыми императивами, ее отказами от всего прошлого, ее слежкой за собственными мыслями, ее стуком в дверь в три часа утра. Любовь заставляет тебя заметить слепого старика, заставляет тебя надеяться погибнуть в Камбодже, заставляет радоваться, что твой собственный сын корчится, упрятанный в палату Питера Пэна. Да наступай ты, конец света, — за понюшку табака. Потому что возлюбленная, вот эта возлюбленная, и вправду способна превратить твой дом в бомбу.
Он проснулся около двух. Сознание было ясным. Он думал: со всем покончено. Все прошло. И он напрягся, чтобы услышать в себе первый шепоток воскрешения… Что ж, все совершенно просто. Он обо всем расскажет Хоуп (но не о деньгах. Ты это серьезно?) и примет все условия искупления. Как восхитительна, как прекрасна правда. Вездесущая, она всегда в ожидании. Должно быть, любовь враждует с правдой. Должно быть, так. И она заставляет тебя любить то, что дурно, и ненавидеть то, что хорошо.
Кто-то прошагал мимо его комнаты и стал всходить по лестнице.
И жизнь протянула ему руку.
Через задыхающийся динамик бог знает почему включенного интеркома слышал он разные шумы, голоса, смех. Хоуп и Динк, они наверху, переодеваются. Наигравшись, теперь они переодеваются, переодеваются. Вопль: «Да я же вся в поту!»; комичное сопротивление: «Ну перестань же!»; треск молнии, затем горячая тишина, нарушаемая прерывистым дыханием, наконец, ее, уже серьезный, вскрик: «Хватит!..»
А Гай думал: моя жена меня не любит. Моя жена меня предала. До чего же это чудесно!
Вскоре она, в халате и с распущенными волосами, вошла в спальню. Шея у нее так и пылала.
— Вставай, — сказала она. — Сейчас он спит, но ты будешь дежурить, когда уйдет Феникс. На этот день мы остались без няни. Эта сучка так и не появилась.
Мармадюк не спал всю ночь, а сейчас лежал в соседней комнате, распластанный в прерывистой дремоте. Игрушки были разбросаны вокруг его кроватки, как снаряжение прерванной на время войны. Маленький пленник, со своим жестоким скандинавским лицом, в измятой детской рубашонке, он был весь опутан шерстяными одеялами. Волосы, по-утиному белые, приплюснулись — вся голова у него была в испарине… Даже во сне ребенка не оставляли без наблюдения. Попивая растворимый кофе, Феникс через монитор следила за ним из кухни, и всякий раз, когда ей казалось, что он вот-вот шевельнется, она на мгновение сощуривала свои раскосые глаза.
Прежде чем впасть в забытье, Мармадюк разглядывал и ощупывал синячки-близняшки на тыльной стороне своего веснушчатого кулачка. При этом он испытывал и страх, и восхищение. Боль, которая сопровождала их появление, он успел уже позабыть, но что-то в этом самом появлении всегда будет благословенно жить в его памяти. Он хотел причинить кому-нибудь то же самое, что причинили ему. «Чудно», — прошептал он (как кто-нибудь мог бы сказать «чудно», увидев привлекательную девушку, вышагивающую по улице, или четкий удар на крикетном поле, — в знак того, что приветствует талант, мастерство), прежде чем перевернуться на бок, свернуться калачиком и заснуть в надежде, что ему приснится Игра в Щипки.
Игра в Щипки была хороша. Это она была чудной.
— Ой! Это, доложу я, щипок… Понимаю. Что ж, посмотрим еще, чья возьмет, юноша. Ведь это игра для двоих. Игра в Щипки — вот как она называется.
Мармадюк выжидал.
— Ты хочешь сыграть?
Мармадюк выжидал.
— Ладно, сначала — ты должен ущипнуть меня так сильно, как только захочешь.
Мармадюк ущипнул ее так сильно, как только захотел, — то есть так сильно, как только мог.
— Хорошо. А теперь я ущипну тебя.
Мармадюк наблюдал, остолбенев от интереса. Потом его зрение затуманилось от слез, вызванных болью.
— А теперь опять твоя очередь. Ущипни меня так сильно, как только захочешь.
Мармадюк быстро протянул руку. Но потом он заколебался. Сначала взглянул на нее с неопределенной улыбкой, а потом осторожно, до невозможности нежно ущипнул ее за тыльную сторону ладони.
— Хорошо. А теперь я ущипну тебя.
Пусть ем я сейчас не сказать чтобы много, но мне кажется, что у меня по-прежнему отменный аппетит к любви. Но ничего не выходит.
В общей сложности я провел шесть ночей в Хитроу, где спал безо всяких удобств. Спал-то я очень мало. Но удобств было гораздо меньше. И я отчаялся. Другие там преуспевали куда лучше, чем я, были куда быстрее и сильнее в очередях у стойки, обладали куда большими суммами для взяток и куда большим умением их всучить. По мере того, как проходили дни, казавшиеся неделями, я сменил в этом зале отлета несколько масок. Поначалу я представлялся себе чем-то вроде шута. Затем — персонажем трагедии. А еще позже — просто мерзопакостным хмырьком, ковыляющим от справочного бюро к кафетерию, роняя с себя всякие крошки.
Мне кажется, что у меня по-прежнему отменный аппетит к любви. Но есть я ничего не могу.
Инкарнация рассказывает, что Марк Эспри во время своей побывки в Лондоне в этой квартире почти и не бывал. Глаза ее затуманиваются и смягчаются (как бы с любовным всепрощением), когда она говорит о том, что ее наниматель пользуется большим спросом и постоянно это ощущает. Эти рассказы навевают ей мысль предпринять нечто вроде исследования одной из жизненных загадок: почему одни люди удачливее других — и богаче — и красивее — и проч., и проч.
Я, конечно, гадаю, не прогуливался ли он вниз по тупиковой улочке.
В новых моих снах, как мне кажется, я постоянно вижу то Ким, то Мисси, то Ким, то Мисси. Они пытаются быть милыми. Но в новых моих снах из этого ничего не выходит.
Я по-своему люблю Лиззибу, однако когда я размышляю о ее сексуальном опыте и социальной ориентации, у меня возникает впечатление, что существуют только четыре или пять типов отношений, которые когда-либо могут сложиться между ней и мужчинами.