Эшли Ройл, Ли Крук и Кирк Стокист сказали Киту, что если он не отдаст им все деньги к пятнице, то они, помимо всего прочего, сломают ему средний палец правой руки. Это, конечно же, был тот самый палец, которым Кит добивался благосклонности у женского пола, но гораздо важнее было то, что это был его метательный палец. Что же, расстаться с дротиками?.. Он допил водку, разгладил свои расклешенные брюки, натянул ветровку (Кит называл ее «ветродуром»: он норовил обдурить даже ветер) и отправился на поиски Телониуса, чтобы потолковать с ним о том самом «полунасильственном» преступлении.
Кит стал просить у меня денег. Я знал, что это случится.
Накануне, поздним вечером, мы, не усаживаясь за столик, перекусывали с ним в забегаловке «У Кончиты». Кит сказал пару слов хозяйкиной дочери. Заказал chili rilienos. Перед ним незамедлительно возникла тарелка проперченного плутония. Кушанье пузырилось, причем отнюдь не беззвучно, испуская густые клубы — то черные как смоль, то серебристые. Мне вспомнились булькающие отрыжки Сернистых Ручьев в Санта-Лючии (на родине предков Телониуса). Кит как ни в чем не бывало набил себе рот этой пакостью и, выдувая дым из ноздрей, попросил у меня денег.
Я хотел бы дать ему денег. Мне и впрямь совершенно ни к чему то дельце, что затевает Телониус. Как-никак, а Телониус этот — всего лишь преступник-недотепа, преследующий удачу на нелепой извилистой тропке. Что, если у них ничего не выгорит? Что это будет означать? Кита упекут за решетку — Кит не сможет принимать участия в дальнейшем развитии сюжета. Не выношу, когда они, упираясь друг в друга лбами, шепчутся о чем-то в «Черном Кресте», и до моего слуха долетают слова: «День расплаты» или «Верняк». Они даже обзавелись какой-то поганенькой маленькой картой… С другой стороны, мне вовсе не хочется, чтобы Киту сломали его метательный палец, этот чудный многофункциональный инструмент, необходимый ему, кроме всего прочего, и для усвоенных им американизированных непристойных жестов.
Да, я хотел бы дать ему денег. (Телониусу я тоже хотел бы дать денег.) Но вся беда в том, что их у меня нет. А Киту требуется так много, так быстро, а вскоре потребуется еще больше. Почему нет звонка от Мисси Хартер? Почему нет договора, нет восхитительной суммы прописью, нет волшебной кубышки? Почему? Почему???
Памятуя о принципе Гейзенберга, согласно которому наблюдаемая система неизбежно входит во взаимодействие с наблюдателем, — но не забывая и о том, что порядочный антрополог никогда не вмешивается в дела изучаемого им племени, — я решил не рассказывать Николь о проблемах Кита и о «полунасильственном» преступлении. После чего я рассказал Николь о проблемах Кита и о «полунасильственном» преступлении. Я просил ее поторопиться и дать Киту денег. Да все в порядке, ответила она. Она попросту «знает» о готовящемся преступлении, о том, что оно совершится и все пройдет гладко. О, если бы я мог разделить ее надежду! Пробужденье, и губы разъяты, и — новые корабли, новые дали…
В общем, я отказал Киту в его просьбе. С четверть минуты он молча глазел в мою сторону — с выражением, которое я воспринял как антисемитское, — затем отвернулся и перестал со мной разговаривать. По крайней мере, это я так думаю, что он решил больше со мной разговаривать. Не знаю, что там вытворяло с его внутренностями chili rilienos (это ведь даже и означает «красная задница»), но язык его походил на рифовый узел.
— На этот раз лучше, Кончита, — прохрипел он наконец.
Мне было не по себе. Я же ему кое-чем обязан. В конце концов, что бы я делал без Кита? Где бы я без него был?
Блюдо оказалось недорогим, и я сумел за него заплатить.
Кажется, смерть разрешила мои проблемы и с осанкой, и с мышечным тонусом. То, чего я никогда не мог до конца добиться при помощи бега трусцой, плавания и рационального питания, смерть предоставляет мне без каких-либо усилий с моей стороны. Я поглощаю себе гамбургеры да жареное мясо, а смерть тем временем придает моему телу совершенную форму. И никакого тебе пота в три ручья и натужных вдохов-выдохов (всего того, что некоторые из нас находят столь отталкивающим).
Да, в настоящее время я смею полагать, что смерть оказывает благоприятное воздействие на мою внешность. Я, несомненно, выгляжу куда интеллигентнее, чем прежде. Не потому ли Лиззибу со мною заигрывает? Вид у меня… едва ли не мессианский. Кожа под подбородком и на висках становится все более подтянутой и блестящей. Во смерти я воссияю. Во смерти я… я прекрасен. В качестве косметолога и тренера по бодибилдингу то состояние, в котором я пребываю, действует превосходно. Это, правда, немного больно, но что поделаешь — все хорошее причиняет боль. Если не считать того, что происходит с глазами (полными красных прожилок и то ли набухающими, то ли просто увеличивающимися), нельзя не признать, что воздействие, оказываемое смертью, не столь уж и плохо. Если не считать глаз. Если не считать смерти.
В компании с Лиззибу, Хоуп, Гаем и Динком Хеклером я отправляюсь в теннисный клуб на Кастелейн-роуд. Восседаю на судейском стуле и слежу за игрой. Смешанные пары: Гай с Лиззибу против Хоуп и Динка Хеклера, седьмой ракетки ЮАР… Не думаю, чтобы Гай замечал, что за каша заваривается между Динком и Хоуп. Бедняга Гай. Он — вроде меня самого. Оба мы как бы здесь. Но мы не здесь. Когда мы поднимаем взоры, то видим одну и ту же тучу — тяжелую, тошнотную, низкую, цвета авокадо, да, и с намеком на какой-то винегрет в сердцевине.
Неулыбчивого, волосатого, как тарантул, Динка в его крайне небрежном наряде — вот кого все как один жаждут здесь видеть, все-все, собравшиеся в клубе; бледные секретарши и делопроизводители, стареющие профи, блестящие черные мальчики примчались сюда, чтобы восхищаться Динком, завидовать его мощи, его технике, его крученым ударам слева, его сногсшибательным смэшам… На Гае серые носки, серые теннисные туфли, шорты цвета хаки и короткая майка; сразу видно, что из всей четверки он самый неприспособленный, самый нерешительный и самый нечувствительный к ритму игры (его множественные подтверждения и отрицания, его вынужденные извинения звучат почти так же часто, как удары ракетки по мячу)… Но, впрочем, я пришел сюда наблюдать за дамами.
Одного роста, одинаково загорелые, равно великолепные, обе столь же прекрасно владеют и хлесткими ударами слева, и особой манерой крученой второй подачи. Оптимально используя имеющийся материал, они то делают вложения, то снимают со счета. Вкладывают в теннисное ранчо, расходуют на теннисную клинику. Обе в белом, они то взвиваются, как молнии, то обмирают в безмолвии. Конечно, Лиззибу может похвастать еще большей энергией и легкостью, нежели Хоуп, ее старшая сестра. «Тьфу ты!» — восклицают обе, когда у них срывается удар.
Хоуп играет жестко (она так же тверда и строга, как складки на ее юбочке), а Лиззибу — со смехом и дружелюбным азартом. У Хоуп, когда она наносит удар по мячу, на лице появляется сердитое выражение (она отгоняет от себя большого пушистого жука). «Брысь отсюда!» — вот как звучат ее удары. Лиззибу же «уговаривает» или «улещивает» мяч. «Иди ко мне», — говорит ее ракетка. «А теперь уходи». Но если бы сестры играли не в паре с кем-то, а друг против друга, между ними было бы идеальное соответствие. Когда они улыбаются или пронзительно вскрикивают, разверстые их рты испускают сияние. На двоих у них, наверное, целая сотня зубов. Когда распределялись способности сохранять равновесие и рассчитывать время, вручались проворство и ловкость, то теннисного таланта сестрам выдали поровну. Но Лиззибу определенно достались еще и груди.
Сет закончился со счетом шесть-шесть: тай-брейк, стало быть. Динк, до той поры скучающий, безучастный и праздный, вдруг словно бы взорвался, выказывая ужасающую искушенность, стремительно переносясь от линии к линии, играя с лета, быстро пятясь на цыпочках, чтобы погасить свечу. С Хоуп он обходился совершенно по-хозяйски: всякий раз клал руку ей на плечо в сердечно-интимной воркотне при переходе подач, а во время игры, когда она удачно отбивала мяч, этак одобрительно похлопывал ее по заду своей ракеткой. Кроме того, к изумлению моему, он вообразил, что неплохо будет посылать пушечные удары в Гая, когда тот стоит у сетки. После короткой второй подачи Лиззибу мяч взмывал в наивном девичьем приглашении, а на пути его оказывался Динк, извивающийся в хищной своей горячке, яростно напрягающий каждую мышцу, чтобы ввинтить эту желтую пулю прямо в приоткрытый, словно бы ждущий этого рот Гая. И Гай ни разу не дрогнул. Два или три раза он упал, а один мяч с бешеной скоростью врезался ему прямо в лоб, разметав волосы; но он не отступил. Просто поднялся на ноги и извинился. При счете шесть-ноль Динк с бесстыжей свирепостью подал навылет, а затем слегка обернулся, показав свой рот, полный белых, крепких, плотно сжатых зубов, и швырнул запасной мяч в сторону моего стула. Никто не возьмет сета у седьмой ракетки Южной Африки. Никто. Ну разве только шестая ракетка Южной Африки. Вот ведь задница! Ему и в голову не приходило, что и Лиззибу, и Хоуп, и Гай тоже отлично играли бы в теннис, если бы всю свою жизнь ничем другим не занимались.