— Это было ошибкой, — робко проговорила она, снимая перчатки и кладя их на скатерть. — Я имею в виду ресторан. Не предполагала, что он окажется столь претенциозным. Я и в ресторанах-то почти никогда не бывала. Это название просто подвернулось на язык.
Полуобернувшись, Николь заказала себе мартини с неразбавленным джином «Танкерей» и тремя оливками.
— Прошу меня простить.
— Ничего страшного, благодарю вас. Совершенно не о чем беспокоиться.
Она закурила и посмотрела на него с почтительной веселостью.
— Вас не шокируют моя неприспособленность? — спросила она. — Уж такая я есть. Как вы могли заметить, я довольно-таки нервная особа — боюсь даже, что довольно-таки несуразная особа. Не очень-то часто выбираюсь я на люди.
— По правде говоря, я нахожу это трогательным.
— Вы так великодушны… Ладно, здесь очень забавно. И мне так понравился наш разговор в парке…
— Кажется, я тогда несколько переборщил.
— Нет. Нет, нисколько. В современном мире это случается так редко… Но сегодня мне требуется благоразумие. Я хочу вас кое о чем попросить.
Одета Николь была по-деловому: ведь у нее было к нему дело. Вот о чем она поведала Гаю.
В детские свои годы, проведенные в сиротском приюте (в этом тесном загоне, в ежовых рукавицах муниципального унижения), Николь подружилась с маленькой камбоджийкой — красивой, всех лишившейся девочкой с печальными раскосыми глазами. Подобно товарищам по концлагерю, где страшнее всего не холод, не голод, не прямое насилие, но отсутствие любви, да, отсутствие любви, — они помогали друг другу выстоять: по сути, маленькие подружки испытывали восторг от глубины своей тайны, от крепости своей привязанности. Когда Николь исполнилось двенадцать, ее отдали в благотворительную школу (при фабрике по производству ваксы), в то время как родственную ее душу позволили «удочерить» (или — отдали на откуп?) какому-то жестокому иракцу. Тот дурно с ней обходился. Имело место насилие. Она… она — пала. Понимает ли Гай, о чем речь?
Гай мрачно кивнул.
Маленькая Николь, отворачиваясь от замусоленного учебника или от хлыста директора школы, частенько плакала над длинными письмами своей подруги. У той был ребеночек, сын. А потом ее репатриировали, безвозвратно.
— В Камбоджу? И она все еще там? Боже мой.
— Опосредованная война, — холодно проговорила Николь.
Время от времени к ней находили дорогу запятнанные кровью послания, написанные то на клочке туалетной бумаги, то на обрывке лейкопластыря. Мать и ребенок подавали ей весточку то из таиландского лагеря беженцев, то из бирманского центра для переселенцев, то из лаосской тюрьмы.
— Но тогда надежды нет, — сказал Гай. — Это же весь Индокитай.
— Понимаете, в некотором смысле это разрушило мою жизнь в той же мере, что и ее. Без нее я чувствую себя неполноценной, просто неполной — до отчаяния. По-моему, этим объясняется и то, почему я никогда… впрочем, это совсем другая история. У вас ведь, Гай, есть кое-какие связи, правда? Может, вам удастся что-нибудь сделать? Навести справки?
— Да. Я, безусловно, мог бы попробовать.
— Могли бы? Вот здесь их имена. Я буду вам вечно обязана. — Она одарила его нежной улыбкой. — Малыша мы с нею всегда называли просто Малышом, хотя сейчас он уже почти взрослый. Ее зовут Энь Ла Ге. Я называла ее Энолой. Энолой Гей.
Она проследила за лицом Гая. Ни-че-го! А ведь и крохотная догадка могла бы его сейчас выручить. Крохотная догадка даже могла бы его спасти… Хрустко щелкнув пальцами, Николь жестом велела официанту вновь наполнить ее бокал «Шардонне»[35] — то был ее выбор. Наблюдая за тем, как запрокинутое лицо Гая становится все более целеустремленным, она в очередной раз сжала в руке лимон, поливая его соком одиннадцатую свою устрицу, и чуть помедлила, прежде чем добавить табаско[36]*. Устрица вздрогнула — все, стало быть, в порядке. В конце концов, их положено есть живыми.
— Вы, я так понимаю, женаты, — отрывисто сказала она.
— Да, женат. И у меня тоже маленький мальчик.
Николь наклонила голову и улыбнулась, не размыкая губ.
— Ее зовут Хоуп. Мы женаты вот уже пятнадцать лет.
— Потрясающе, — сказала Николь. — Теперь такое бывает нечасто. Это так романтично… Вы молодец.
— Так, а черный перец у нас еще остался? — сказал Гай.
Позже, на улице, они долго не могли распрощаться. Ощущая необходимость контраста, ощущая острейшую необходимость хорошенько все перемешать и запутать, Николь, когда пошла наконец восвояси, раскидывала руки так, будто то были не руки, но крылья, готовые увлечь ее в полет. На ней был строгий темно-серый костюм, но весьма — она знала об этом — лестного покроя: он подчеркивал объем бедер и скрадывал объем талии. Она сделала только пару шагов, когда вновь установившаяся городская жара, уже привычная, уже продержавшаяся несколько дней, внушила ей удачную мысль: расстегнуть и снять с себя жакет. Перекинув его через плечо, обтянутое белоснежной тканью блузки, она обернулась к нему, встряхивая волосами и прижимая руку к бедру. Мысленно она давала себе примерно такие указания: сейчас ты — этакая бесшабашная штучка, вышагивающая кошачьей походкой, а вокруг полно старикашек, которые следят за тобой и гадают, во что бы им стало тебя поиметь, как дорого это им обошлось бы.
— Вы вообще как? Должен сказать… должен сказать, что выглядите вы просто великолепно.
— Да? — Она пожала плечами. — Может быть. Ну так и что же?
Дополнительная порция вина плюс пара рюмок кальвадоса — вот что дало ей продержаться весь тот ужасный час, на протяжении которого Гай пытался — в неискушенной, блуждающей манере — отыскать какой-нибудь способ раскрыть перед ней свое сердце — внушить ей, что оно у него доброе; что оно у него на нужном месте; что оно, как ему представляется, принадлежит другой; что сердце это честное и искреннее. Выпитый алкоголь и этот разговор, объединившись, помогли Николь в очередной ее задумке, заключавшейся в том, чтобы расплакаться. Давным-давно, когда она изучала систему Станиславского, ее наставник сказал ей, что грусть — связанная с каким-то несчастьем, трагедией — не всегда приносит нужный результат. Следует думать о чем-то таком, что заставляет тебя плакать в реальной жизни. В то время, как ее сокурсники обходились образами потерявшихся щенков, исчезнувших отцов, Ромео и Джульетты, голодающих жителей Намибии и проч., Николь пришла к выводу, что для нее единственная надежная тропка к слезам пролегает через воспоминания о том, что доводит ее до раздражения, а пуще всего — заставляет испытать скуку. Так что когда она, высмотрев оранжевый гребень черного такси в циклотроне одностороннего движения Уэст-Энда, махнула в его сторону рукой, а затем рассеянно обернулась к Гаю, голова ее была заполнена мыслями о недостающих пуговицах — об очередях на паспортный контроль — о счетах за коммунальные услуги — о неправильно набранных телефонных номерах — и об осколках стекла, которые ей приходилось заметать.
— Вы плачете, — сказал он радостным голосом.
— Помогите мне. Я так одинока. Пожалуйста, помогите мне.
Когда ее такси сворачивало с Сейнт-Джеймс-стрит на Пиккадилли, Николь изогнулась на своем сидении. Сквозь темное стекло она наблюдала за Гаем, раскачивающимся — плывущим, тонущем — в плотном воздухе. И был он по-своему вполне милым малым, этот глупец-голубок, этот фантом, этот фон, оттеняющий фабулу. Гай: заблудившийся гаер… Теоретически, по крайней мере, он никак не заслуживал того опустошительного унижения, которое она для него уготовила. Но все было именно так, как оно бывает, когда (при прочих равных условиях) с мужчинами в твоей жизни действительно покончено.
Парадоксальным (во всяком случае, удивительным) был тот факт, что Николь Сикс не одобряла бикини. Она питала к ним отвращение. На протяжении двадцати лет она заставляла завсегдатаев модных курортов по всему миру растягивать шейные мышцы: двойной, так сказать, аншлаг. Современная красавица в цельном купальнике, как у пловчихи? Мужчины не отрывали от нее глаз, да и женщины тоже. Девичий живот, хоть и завидно очерченный, по какой-то причине не желал представать посторонним взглядам. То же самое относилось и к грудям (ибо стиль «топлес» она презирала в равной степени). Иной раз после того, как мимо них проходила Николь, женщины норовили на какое-то время прикрыться. Мимо них проходила та, которая не желала, чтобы к ее телу относились фамильярно. Оглядывая собственные торсы, в равной мере открытые и солнцу, и взглядам, женщины с неохотой признавали преимущества этого горделивого и рискового вызова. А мужчины — мужчины знали, что, доведись им каким-то чудом перенестись в номер отеля, на уединенную виллу, в каюту ли, в раздевалку, им предстанет нечто такое, чего не видели ни пляж, ни солнце, ни волны, ни взоры.