— Перестань, — сказала она. — Прекрати сейчас же.
Он остановился. Она уперлась мизинцем ему в грудь. И тут же выскользнула, а Гай, задыхаясь, падал, валился куда-то сквозь разреженный воздух.
— Я только сейчас сообразила, чтó у нас неправильно. Ужасно неправильно.
Гай моргал, уткнувшись лицом в подушку.
— Это было бы непоправимой ошибкой. Совершенно непростительной.
Гай лежал, ожидая продолжения.
— Ты должен сказать своим родителям. И, разумеется, родителям своей жены.
Словно после удачного побега, она уже натягивала трусики. В утреннем свете они и в самом деле выглядели как бактерицидный пластырь. Гай странно рассмеялся и сказал:
— У меня остался только отец. А у нее — только мать. И что же мне им сказать?
— Просто поставить их в известность.
— Я им позвоню.
— Позвонишь им?
В двадцать минут восьмого, когда они закончили обсуждать этот вопрос, Николь сказала:
— Тогда поезжай в Нью-Йорк. Поезжай в Новую Англию. Поезжай в Нью-Лондон.
Да, поезжай. На лоно Лондонских Полей.
Кит был недоволен.
— Значит, — сказал он, когда она подавала ему завтрак, — ты опять лезла не в свое дело? Со своими вопросами. А? А?
Он, словно из подворотни, уставился на нее из мутного своего похмельного одиночества. Получив от Николь отставку на тот вечер, когда она улаживала дела с Гаем, Кит рискнул отправиться в «Черный Крест», а потом в «Голгофу», где, по мере того как продвигалась ночь, все убедительнее накачивался алкоголем… Кэт вернулась к мойке.
— Он сам мне кое о чем рассказал, я его не спрашивала.
— Я вот сейчас тебе кое о чем расскажу! Тони де Тонтон?
— Он сказал только, что они готовят маленькую передачу. О тебе.
Покачав головой, Кит проворчал:
— А ты пошла-поехала: «Я его жена» и все такое прочее. — Он снова покачал головой. — «У нас растет маленькая девочка». То-се, пятое и десятое.
— Я ничего ему не говорила.
Она произнесла это с легким сердцем, и Кит вроде бы смягчился — хотя по-прежнему было совершенно ясно, что ему не по себе. Он швырнул нож и вилку на тарелку, когда Кэт спросила:
— И когда же она выйдет?
— Кто?
— Передача.
— Не твоего ума дело. Это, блин, бизнес. Дартс. Это не… — Кит замолк. Здесь он действительно испытывал огромное затруднение. Он сам на ТВ — Кит никак не мог разрешить загадку этого пересечения миров. Как он ни старался, как ни призывал на помощь все свои силы, ему не удавалось этого уразуметь. Он угрожающе направил на нее дартсовый палец. — Это как новости. Никто не собирается верить всему, что показывают по ТВ. Все, и говорить здесь не о чем. Ни в коем разе.
— Но ты же веришь в дартс. Видит бог, веришь.
— Да, но… Это. Этого — этого по ТВ не увидишь, — сказал он. — Ясное дело.
— Чего не увидишь? Передачи?
— О господи…
Кит почел благоразумным переменить тему. Поэтому он стал разглагольствовать о том, какой безобразной стала Кэт в последнее время, как тошно ему становится (он клялся, что это, блин, разбивает его долбаное сердце) всякий раз, как он на нее взглянет.
— Знаешь ты, о чем я толкую? — заключил он, значительно умерив свой пыл. — Об успехе. Так уж вышло, что я способен его оседлать. Это такой жизненный стиль, которого тебе не дано постигнуть. Он там, снаружи, девочка. И он меня ждет. Так что мне надо идти.
Послышались признаки пробуждения малышки — это значило, что скоро тяжкий труд ее бодрствования будет возобновлен. Вскоре по всем ее проводам и схемам заструится ток. И Кэт дернулась, рефлекторно качнувшись к двери. Голубые глаза Кита наполнились всем, чего он больше не мог переносить; губы его сжались, потом побелели, а потом вообще исчезли, втянутые внутрь, когда он с безграничной злобой процедил:
— Я намерен завершить свою подготовку где-нибудь в другом месте.
Угрюмый красавец Ричард, как было условлено, находился в офисе, чтобы впустить туда Гая. Какое-то время они стояли там среди японской мебели, обсуждая свое финансовое положение. Мир, о котором они сейчас говорили, составлял не более половины процента реальности Гая; для Ричарда же он всегда был всем.
— Мы справимся, других вариантов я не вижу, — сказал Ричард. — Это, конечно же, страна идиотов.
— Согласен, — сказал Гай. Каждый раз, когда глаза их встречались, Ричард, казалось, отодвигался от него еще на дюйм, как бы для того, чтобы увеличить расстояние между собой и Гаем, одетым с непозволительной небрежностью. Полагаю (подумал Гай), полагаю, я выгляжу, как… — Согласен, — сказал он еще раз.
— Знаешь, какое там новое выражение в ходу? Слабительная война.
— Серьезно?
— Бедное старое устрашение[95] в плохой форме, так что надо его слегка подтолкнуть. Два города. Здорово, правда? После слабительной войны всем нам очень полегчает.
Ричард рассмеялся, и Гай рассмеялся тоже, по-настоящему развеселившись. Это, конечно, было бы уместно, если бы ничто не имело значения. Но такая неопределенная веселость, возможно, и была необходимым условием для того, чтобы ничто не имело значения. Около года назад он справился наконец с «Холокостом» Мартина Гилберта и угрюмо подумал, что эта книга, в которой насчитывается более тысячи страниц, вполне может рассматриваться как сокровищница германского юмора… Гай подошел к своему столу и позвонил отцу по прямой линии. Соединили его быстро, но все же пришлось продираться через весь штат: убывающая плотность гишпанской тарабарщины уступила место судебным препонам, творимым разными управляющими, секретарями, юристами и прочими егерями-охранниками.
— Это не имеет никакого отношения к его работе, — раз за разом повторял он какому-то мистеру Талкингхорну. — Дело личное. И весьма срочное.
В конце концов его отец в изнеможении добрался-таки до линии, как будто трубка была еще одним бременем, которое его просили взвалить себе на плечи.
— О чем речь?
— Я не могу сейчас об этом говорить. Дело слишком уж деликатное.
— Но в чем оно состоит?
Гай сказал, в чем состоит дело.
— Что ж, говорить здесь особо не о чем, так ведь? Я тебя… я говорю тебе «о'кей». Все к лучшему, дорогой мой мальчик. Рад, что мы поговорили.
Через несколько секунд в дверь постучал и вошел Ричард.
— Ты абсолютно прав, — сказал Гай. — Это просто мыльный пузырь. Скоро он лопнет.
Гай пришел в офис не для того, чтобы разговаривать с Ричардом. Он пришел туда за своим паспортом и проездными документами — а еще за своей запасной тросточкой, прислоненной к стене возле двери. Увидев ее, он тотчас испытал прилив бодрости. Когда он направился к ней, Ричард, доводившийся ему младшим братом, сказал:
— Зачем же ты тогда собираешься в Нью-Йорк? У тебя что, грыжа? Или что-нибудь еще? Я подслушивал по параллельному. Звучало так, словно ты очень ловко все изгадил… Да ты сдурел!
Гай опустил голову, уставившись в пол. Ричард, конечно, не поймет, но он никогда в жизни не чувствовал себя более счастливым. Гай поднял взгляд к потолку.
— Ты не поймешь, — сказал он, — но я никогда в жизни не чувствовал себя более счастливым.
— Ты сдурел, — сказал Ричард.
Гай на метро доехал до Стрэнда, где купил дорожную сумку и кучу нового барахла, которое в нее уложил. В блаженной тишине, царившей в универмаге, он из отдела мужского платья прошел в отдел платья женского: хотел найти шелковый шарф для матери Хоуп, а еще один — для Николь, раз уж он здесь оказался. Своды и галереи этого отдела, многообразие покроев и цветов удивили и впечатлили его. По сравнению со всем этим мужчины расхаживали в униформе. Но тогда… Но тогда про нынешние дни (и это, в каком-то смысле, продолжается уже полвека) можно сказать: мы все в униформе. И притом не добровольцы, а мужчины и женщины, подвергаемые давлению, рыдающие рекруты. Дети, которые цепочкой переходят через дорогу по «зебре», извиваясь наподобие какой-нибудь анаконды, облачены в униформу. Старая дама, что стоит вон там и никак не решается выбрать себе шляпку, тоже в униформе. И младенцы наши рождаются отнюдь не голенькими, а в униформе — в крохотных моряцких костюмчиках. Тяжело для любви. Тяжело для любви, когда каждого таким вот манером загоняют в армию. Любить становится тяжело.